Литмир - Электронная Библиотека

В горле у него ходуном ходило от рвотных судорог. Едкий и душный чад отчаяния мутил голову.

Он все никак не мог взять в толк, что происходящее с ним — правда. Он ведь с такой доверчиво распахнутой душой приближался к этому столу! Он ведь так искренне, так честно отринул себя прежнего! Он был ведь так готов стать новым!..

Сколько это длилось, чем закончилось — как в потемках. Вдруг обнаружил себя вот у этого окна, тихо и тупо разглядывающим содержимое подоконника.

Смотрел и за окно. Но спроси его, не смог бы, пожалуй, сказать, что — за окном: день, утро, вечер… лето ли, осень.

Он был разгромлен. В нем камня на камне не осталось.

Нелепо, но он слышал, как становится меньше росточком, как словно бы усыхает всем телом.

Не было уже ни больно, ни особенно уж обидно. Но плаксивый спазм все еще держался в гортани, и, когда давал о себе знать, становилось ужасно жаль себя, такого вдребезги сокрушенного.

Столовым ножом он нащипал лучинок от обломка серо-голубой от ветхости доски. Доска была когда-то ладная — с ровными волоконцами, и лучинки, с послушным треском отслаиваясь, стройно падали набок.

Он удивился, сообразив, что собирается топить печь. «Ведь не холодно, жарко… — сказал он себе. — Какая разница?» — сказал он себе и согласился: действительно, какая разница?

Лучинками он выстроил как бы шалашик над газетой и скомканным молочным пакетом. Поверх лучинок соорудил что-то вроде клети из дощечек и поленец потоньше. Поднес спичку. Дождался, когда голубенький огонек невзрачно затрепещет на поверхности толстой, жирно вощенной бумаги, — прикрыл дверцу и стал ожидать, вздохнув.

Не было обычной радости и оживления.

Из печи не доносилось ни звука, хотя и было видно по отблескам в щелях: горит… Затем донесся писклявый треск древесных волоконец, ухваченных краем огня. Затем раздался как бы вздох, и стало слышно, что в трубе ровно потянуло.

Обычно в этот миг Жужиков всегда испытывал облегчение. Сейчас — почувствовал только отсутствие этого обычного облегчения.

В печи мелко, наперебой стало пощелкивать. Лопнуло какое-то крупное волокно. Сквозь щели пыхнуло жарким светом, и шум перешел в ровный, наподобие доменного, гул.

И вновь — он не почувствовал привычной радости. Почувствовал: утрату этой привычной радости.

Неотчетливыми, неповоротливыми мыслями он подумал о том, что в такие вот моменты люди, наверное, и вешаются.

— Ну уж нет! — пылко отпрянул он от этой мысли. — Ну уж нет! — с тем большей искренностью воскликнул, что тотчас представил себе уйму изнурительных, да и непостижимых его умению занятий: вязание толстых каких-то веревочных узлов, поиски подходящих (а какие они, подходящие?..) крюков, что ли, гвоздей… а потом — заботливое приспосабливание к ним (чтобы не оборвалось, чтобы выдержало!) веревочного этого изделия, на шатком чем-нибудь стоя, вытягиваясь, усиливаясь в глупом, нелепом старании сделать это как можно лучше.

«Ну уж нет!» — сказал он еще раз. А потом, поразмыслив, и еще раз повторил: «Ну уж нет!» — имея в виду уже другое. «Они все ведь истолкуют на свой лад, с присущей им… Решат, что я — из-за того, что наговорил о Н., что в кои веки дерзнул позволить смелость. Ну уж нет!» —

и ему сразу же стало легче, будто кто-то принял за него решение, неоспоримое и властное.

Он приотворил дверцу печи.

Буйное пламя сразу же сникло, будто пытаясь утаиться от чужого взгляда. Но ничего уже остановить было нельзя: все в печи было охвачено согласным огнем, и языки его, плавно изгибаясь, деятельно неслись направо и вверх, в черную темень дымовой трубы.

…Он глядел, как горит огонь в печи, грустно думая при этом о том, как горит огонь в печи и как безвыходно нынче его положение. По-старому писать он уже не сможет. А по-новому — вне его сил, вне его жалких способностей.

Но, странно, не было уже того провального ужаса, что раньше, при этих мыслях. Перед лицом огня поуменьшилось язвительной едкости в том чувстве позора, который он претерпел сегодня и который не покидал его сегодня ни на секунду.

Было: разливанное море безнадежности, растерянного, совсем детского, обиженного бессилия, беспросветная темень впереди.

Но пытаясь хоть что-то прозреть там, в безрадостных потемках будущего своего, он, знаете что угадывал? —

угадывал все новые и новые, беспомощные и безнадежные, робкие и упрямые торкания свои — туда!

Да, да. Именно туда, откуда с таким ошеломляющим позором он только что был вышвырнут.

Удивительно, как ему удавалось без всякого усилия обходить размышлениями своими Эльвиру.

Он ни разу за сегодня пристально не помыслил об Эльвире.

Словно бы стыдливой, пугливой стеной огородился он от этого предмета в размышлениях.

Словно бы не хотел, чтобы она была свидетельницей его краха.

Словно бы он её старался защитить…

Всю ночь с покорной досадой вертелся на бугристой постели. В жалобный голос вздыхал, задыхался от плотного жара печки. Изнывал от жгучего желания заснуть и от горестного как бы неумения погрузиться в сон.

Сон — как густая черная вода — держал его, подобно поплавку, на своей поверхности, внутрь не пускал.

Он был беспомощен. Он был распростерт. И — казнящие мысли о собственной никчемности, одна отчаяннее другой, все разили и разили его — без передышки, без жалости — с радостным оживлением слетали-взлетали, хлопотали над расклеванной его совестью.

«Вот когда петли-то вяжут! — подумал он вдруг с изумлением открытия. — Вот когда…»

Писал, писатель! Всю жизнь, считай, писал.

Огромная, замытаренная негодяями страна корчилась вокруг — в грязи, в пьянстве, в бестолочи, в унижении — изнывала от нескончаемой лжи, от тараканьего засилья бодрых подонков, наперегонки карабкающихся туда, в высь высокую — к вельможным лоханям, вокруг которых, и без того изобильное, урчало, толкалось дружное стадо хрюкающих тварей, темно и загадочно владеющих правом править жизнь миллионов людей.

Царем царила, глумливо торжествовала Ложь.

Люди, как беспомощные мухи, дергались в паутине нужды, долгов, нехваток — твари называли это ростом благосостояния. Процветало воровство: разворовывали ларьки, склады, магазины, заводы, города, целые республики — твари, сытно отрыгивая, называли это формированием новой морали.

Все самое бездарное, самое подлое, бесчестное, по законам всплывающих нечистот, устремлялось вверх. Все талантливое, честное и чистое, подобно самородкам, тяжко упадало на дно жизни.

Страна жила, как человек, у которого вывихнуты все до единого суставы, — чудо, что она еще жила! Безгласный вопль несся по великой когда-то державе из конца в конец. Обманутый, обманываемый, тупеющий от нескончаемого и разнообразного уподобления его скоту народ, махнув на себя и на все на свете рукой, сладостно пил горькую, дабы хоть во хмелю, хоть на час вспомнить себя человеком…

…а он, писатель Жужиков А. П., в это время тихо и трепетно вынашивал творческую задумку острой психологической повести о том, как передовая свекловодка Настюша Бурдакова, не в силах избыть из сердца диковатого сельского кузнеца Тришку Кафтанова, не раздвинула ноги перед первым ей попавшимся секретарем райкома Устином Ульяновым (вскорости, впрочем, освобожденным от этой высокой должности единогласно разгневанным пленумом)!..

…Один только раз — уже вконец будучи замучен бессонницей, духотой, мстительными мыслями — он не стерпел и, мысленно оборотившись лицом к Эльвире, проникновенно возопил:

— Помоги!! Пожалей!! —

с надеждой подождал отклика с той стороны, не дождался. Но — некоторое умиротворение все же испытал в самом процессе ожидания отклика. И вновь оживленные предпринял попытки уснуть.

На час или на полтора сумел пропасть. И вновь — как от бесцеремонного толчка — пробудился с панически бьющимся сердцем.

73
{"b":"272278","o":1}