Спать ложиться было поздно, просыпаться — рано. Василий сел на ступеньку крыльца и стал сидеть просто так.
Вопреки ожиданиям, никакой торжественности не было в том, что он вот сидит на родном крылечке и прощается на веки вечные с окружающей его средой.
Темень вокруг была — хоть и серенькая, но плотная. В небесах тоже — ни торжественно не было, ни чудно. Какая-то скучная переменная облачность.
Даже собаки не брехали — до того все спали.
Нет, конечно, какие-то чувства и ощущения были, не без этого. Жрать, например, не ко времени захотелось. И вообще, грустно было. Не ожидал он, что такое всемирно-историческое событие в его жизни будет проходить столь скучно и скромно.
«Чертовец, может, поджечь?» — подумал он было, но тут же передумал. Не в его это привычках было. Да и за спичками пришлось бы в дом идти. Да и чем уж таким особенным провинился перед ним Чертовец?
Возник из темноты кот Мурло, по-ночному надменный и таинственный. Сделал вид, что Пепеляева не узнал. Посидел с полминуты рядом, уклоняясь от поглаживания. Потом, так же неспешно и неслышно, исчез.
«Ну что? Пора собираться», — подумал Пепеляев и, несколько подумав, ухмыльнулся. Кроме расчески, изъятой им из музея, брать-то вроде было и нечего.
…Добравшись до своей персональной могилки, он поставил на скамейку банку с краской и огляделся. Красивый отсюда открывался вид: ни хрена не было видно. И город, и река, и лес за рекой — все словно ушло под темно-серую туманную воду. Один только Пепеляев торчал над.
Вася нехотя вынул из-за пазухи початую бутылку — подарок Кирюхиной мамаши — и кинул вниз. Она канула в тумане, даже не булькнув.
«Кавказ» подо мною,
Один в вышине…
— сказал он. Но дальше сочинять не стал, настроения не было. Взялся за кисть.
Даже вблизи не было понятно, что за колером кроет он оградку — может, голубеньким, а может, красно-пожарным. Все было — как сквозь серое пенсне. Но, когда он уже заканчивал, стало видно: из-под пепла, которым будто бы все вокруг было присыпано, тоненько, как писк, засквозило голубеньким.
Красивая должна была получиться оградка, ничего не скажешь. Одно удовольствие, наверное, полежать за такой решеточкой. Но Пепеляев подавил в себе эту нездоровую зависть.
«Ладно, отдыхай, — сказал он портрету, привинченному к могильной тумбе. — Хотя, конечно, не шибко-то и заслужил. Если разобраться.
Тоже ведь: гораздо ниже среднего ты человек! Стыдно сказать, сколько людей бьются, чтобы что-то путное о твоей прошлой жизни сочинить, и все — без толку! Пустое место и под тумбочкой зарыто. Все правильно.
Твое счастье, паразит, что от пожара не уберегся, а то бы и музыки на тебя пожалели, и хрен-два веночков от людей дождался, пусть и на казенный счет! Да и я бы, — честно говорю, — такую эмаль импортную для тебя бы не пожертвовал. Нет, ни за что бы не пожертвовал…
Ну уж коли так все случилось, лежи тут, счастливчик, разбирайся, кто в чем не прав, а кто виноват. А я — пойду! Пора мне пожить маленько».
Близилось солнце, и туманная вода, покрывавшая все окрест, быстро убывала. Стал виден лес, еще глухо, сумрачно зеленеющий, нелюдимый, недовольный.
Глянула сквозь белесую муть черным свинцом отливающая река.
Нехотя зачернели городские домишки у подножья кладбищенского холма…
Отлив продолжался, и покойницки белые, мертвые и злые, вдруг обнажились на свалке ЖБИ искалеченные бетонные плиты, сваленные наплевательской грудой.
Осторожненько закричал на Рыбинско-Бологоевской железной дороге маневровый паровозик, требуя работу. Выглянуло солнце.
Пепеляев повернулся лицом к югу и — с левой ноги, марш! — взял да и пошел.
Апрель — октябрь 1982 г.
ЛЕНЬКА АБРААМОВ ИЗ КРАСНОЙ КНИГИ ДУРАКОВ
Люди, должен вам доложить, эти факторы человеческие, хоть газеты, казалось бы, и читают, хоть в телевизоры с утра до вечера и смотрят, но не перестают иной раз озадачивать.
Наука вроде бы уже окончательно с ними разобралась. Нуклеиновая там какая-нибудь кислота… белок, желток, спирохеты-хромосомы… Если душу взять, то — материальное стимулирование, корка с подкоркой. В общем, все распознали! До последнего, кажись, сопротивленьица изучили! По нотам жизнь каждого паршивого паршивца расписали! А он, человек то есть, в смысле фактор, смотришь, опять гемоглобину какого-нибудь нажрется и чего-нибудь такое отчебучит! — хоть стой, хоть с трибуны падай, хоть караул кричи, хоть на пенсию уползай по состоянию здоровья!
Вам, понятное дело, тут же хочется яркого, конкретного примера из нашей быстротекущей обетованной жизни — будьте любезны!
…Однажды, на заре весьма туманной юности жил я в городишке поселкового типа Митреевка. Одновременно и, даже можно сказать, параллельно со мной жил там — через два дома — один дурак. Не в переносном смысле — дурак, а самый неподдельный, чистопородный дурак-дурачина по фамилии Ленька Абраамов. Он даже и внешним обликом внушал: смотрите, дескать, какой я глупый! Глазенки, и правда, были у него какие-то недоделанные — вроде стеклянных пуговок. Рот почему-то не закрывался. И вообще весь он был — задница толстая, головка небольшая — точь-в-точь императорский пингвин из «Мира животных».
Работал он баянистом при Доме культуры. Вот я на него клевещу: дурак, дескать, дурак. А какой же он, вообще-то говоря, дурак, если он чуть ли не с детского сада так на гармошке пилил, что дай бог каждому? Хоть полонез Огинского, хоть чардаш-монти — и все на ощупь, с закрытыми даже глазами!
В Митреевке — не шути, брат! — была музыкальная школа. Так они на Леньку, когда он еще маленький был, облавы, ей-богу, устраивали, чтобы охватить музыкальным образованием. Поймают и на руках целыми днями носят… В школе надо крышу крыть, протекает, а они вместо этого баян с десятью регистрами специально для Ленички покупают. Он им в области все призы завоевывал, не вру. Но, правда, когда время подошло, ни малейшего диплома они ему не выдали, как уж ни старались. Справочку там какую-то выписали. Он, дело в том, что по всем предметам, кроме гармошки, был, как говорится, ни в зуб ногой! То есть — полный аут! Ну, может, ноты он у них выучил, не знаю, но не больше.
Не-ет, всеобщее, вообще-то, среднее — классов шесть — он, конечно, закончил. Это не беспокойтесь. Мог бы и не шесть, а двадцать шесть кончить, но аккурат к тому классу у него померла маманя. Она в булочной работала — врубаетесь? Время трудное, пайки учительские — известно какие, Леня, конечно, мальчик трудный, но зато маманя у Лени на хлеборезке стоит. С такой маманей он и до члена-корреспондента мог бы спокойненько доучиться, ан не получилось — мамка померла, и Леньку из шестого класса сразу же поперли. Совершенно, конечно, правильно поперли: ему уже лет семнадцать было, и он на учительниц своими усами плохо, говорят, очень влиял.
Ну, короче, кончил он среднее образование, тут его и баянистом в Дом культуры взяли. При самодеятельности, при танцорках — плохо ли подростку-переростку? Они, танцорки те, целыми вечерами возле него подолами веют, Леньку не стесняются, переодеваются прямо за кулисами, а он только шибче на клавиши жмет да веселее варежку разевает.
Но и девчонки, чего уж кривить, вниманием его не обделяли. В автобусе после выступления в каком-нибудь колхозе едут, глядишь, то одна, то другая — на плечике Ленином дремлет. Дело, конечно, понятное. Он, всем известно, может, и дурак-дураком, но у него от матери и дом остался, и обстановка, и швейная машина, и огорода двенадцать соток, худо ли?
Только, по-моему, Леньку баловство это — в смысле продолжения рода — не очень-то интересовало. Он, по-моему, даже и не женился, кажется, ни разу.
Отыграет в своем Доме культуры, придет домой, сядет у окошка, как бабулька старая, и — глядит! Окна у него на запад, вот он сидит и на закат любуется.