Литмир - Электронная Библиотека

На эти слова Полуэктов резко обернулся.

Но, еще раз оглядев лицо Новоселова, скучно отвернулся и все так же молча пошел к лифту.

В кармане у него оказались три двушки.

Он позвонил трем своим друзьям, и через день — в дивный прощальный день октябрьской осени — они Анну Петровну похоронили, просто и задумчиво посмотрев напоследок в ее уже совсем незначительное, пренебрежительно скомканное смертью, цвета свечи, лицо.

— А между прочим, командир, земля тут, как камень… — сообщил, кончив охлопывать холмик, один из могильщиков — студенческого вида, жизнерадостный ясный паренек.

— Да? — рассеянно переспросил Виктор и, словно в ожидании, стал смотреть ему в лицо своим упорным, чересчур внимательным взглядом.

Потом сунулся в карман и, не взглянув, дал ему пятерку.

— Мало, командир! — с несерьезной укоризной возопил парень.

Полуэктов хмуро улыбнулся.

— А ты пожуй — может, больше будет? — хлопнул студента по плечу и пошел догонять товарищей, которые, неспешно шагая, уже довольно далеко успели уйти по кладбищенской аллее, с удовольствием истинных друзей расспрашивая друг друга о жизни.

пос. Заветы Ильича

1984–1985 гг.

ПРИГОВОР ИСПОЛНИТЕЛЬНОГО КОМИТЕТА

I. ФИЛЕРСКИЙ «ФАРТ»

Клетчатый пальтишко распахнул, волглые портянки по печке развесил, откинулся на венском скрипучем стульчике — от наслаждения чуть не застонал: «Тепло-о!»

Тепло. И щами разит духовито. Ходики постукивают славно — тики-так, тики-так. Не уснуть бы только во тьме этой благостной.

Позвал шепотом: «Лексеич! А, Лексеич!» Из-за занавески, словно бы в ответ, густо заклекотала дворницкая глотка. Спал Лексеич. А то бы в картишки сыграли. Жаль.

А ноги-то, ноженьки, а костылики-ходики — так и стонут, так и мозжат! Поводил сегодня Олсуфий-злодей… Записать бы надо, пока в памяти не остыло, да чересчур уж лень.

Все ж собрался с силами. Лампочку чуть открутил. Часто слюня карандаш и впадая в глубокомыслие, принялся выписывать буковки на замурзанном клочке.

Начертал: «кулек». Уставился взглядом в огонечек лампы… Это значит, нынче с утра они с Олсуфием в учебное его заведение ходили. А там кто-то — виноват, не углядел — сверточек ему вручил. С виду то ли ящичек, то ли стопка книг. Завернуто в толстую бумагу, и бечевочка крест-накрест.

Уговор, видно, был. Аккурат в полдень на Екатерининском мостике курсистка к нему подходит. Стриженая, драная, глазки дерзкие, Олсуфию, по всему видать, не знакомая. «Здрасте». «Здрасте». «Это вы?» «Это я». Сверток взяла, поплыла — лебедь белая, туфли заплатанные… А он прямоходом на Васильевский. Девятая линия. Известное место. Коммуна у них там. Вольфа, что ли?..

И он с великим тщанием вывел, чтобы не запамятовать: «волф».

…Чуть не околел там от холода, за сараюшкой прыгая. Сидел Олсуфий-подлец до восьми часов! Одно спасло — исхитрился в трактир отлучиться, стаканчик перекубырить и горячей колбаски — фунт. Вернулся, на крышу сарая полез, не убег ли? Не убег. Сидят вокруг самовара, глаголи свои разглагольствуют, зря и торопился, тьфу!

Олсуфий, конечно, в уголке. Бирюк он у них. Другой студент — любо-дорого! — разрумянится, волосья по плечам! «Справедливая слобода, господа! Конституция! Тираны!» Бери его, как ту колбасу, горяченького — не ошибешься. А Олсуфий норовит молчком. Будто присматривается. Будто из чужих краев приехал.

Ушел, правда, раньше многих. Журнальчик, в трубку свернутый, понес. Крамола, не иначе…

И на листочке появилось еще одно кривоватенькое слово: «книшка».

И все ведь норовит пешком, враждебный человек! Иной раз оно совсем не вредно, ежели — пешком. Казенная полтина, которая на извозчика полагается, карману не в тягость. Ну так ведь он молодой, здоровенный, в тепле сидел, чаи до седьмого пота гонял, а ты — на морозе цельный день с ноги на ногу околачиваешься.

Один лишь раз остановился. Под фонарем. Журнальчик извлек, коротенько почитал чего-то, снова пошел.

А ходит — как кошка в незнакомом месте. Словно и земле не доверяет. Словно и к ней присматривается… Главное дело, что и не приноровишься к такой ходьбе. То ли по делу человек идет, то ли назад повернуть собирается. Вот и выходит, что вроде спокойный достался студент — и домосед и не торопыга! — а притомился с ним, страсть! Никакого спокойствия нету!

…А все оттого, господа, что не сказали сразу, кто он таков есть. Революционист ли отчаянный? Или просто — сомнительного поведения? А то бывает, заагентурить собираются, тоже велят присмотреть… «Следи в оба! С кем. Чего. Где. Когда. Что за народ?» — а что им надобно, об этом молчок! Вот и не знаешь: то ли кадить, то ли погодить… И все зараза этот Шибаев! «Всяк сверчок знай свой шесток!» — зараза он, зараза и есть.

И, раздосадованно вздохнув, рублевый агент Серафим Коломийцев прикрутил огонь в лампе. Пошлепал босыми ногами к окну. Возобновил теплым пятачком продушину в обмерзшем стекле. Присосался глазом.

Белым-бело было на улице. Не на что и глядеть. Мокрая февральская метель неслась улицей, лепила сплошь. Фонарь возле меблирашек Бердникова и окошко Олсуфия с мигающей свечой виднелись плохо. Так себе — желтенькие пятнышки. Больше на Пехотной огней не было.

Ничего не разглядел Серафим, но и то спокойней стало: горит огонек, не убег, значит, поднадзорный ему Капитон Олуфьев. Можно еще маленько в тепле посидеть-помурлыкать. Да вот только долго ли?

Извлек завернутые в платочек часы, обратил к лампаде циферблат. Час с четвертью показывал хронометр — казенное имущество Третьего Отделения. Тридцать минут до урочного часа.

А просохнут ли портянки, вот вопрос, прежде чем ему снова и подворотню? Там, согласно приказу, велено ждать ему начальства, никуда не отлучаясь, даже по нужде. Вот ведь тоже пища размышлению: к Олсуфию, похоже, начальство жалует, ну, это ладно. Так ведь в час ночи!..

…Похоже, не вздремнуть сегодня Серафиму, даже и вполглаза. Ему-то что, дело привычное, но так ведь и начальство бодрствует!

Нынче, в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое февраля тысяча восемьсот семьдесят девятого года решено, и вроде бы надежно решено — покончить, наконец, с доселе неуловимой типографией революционеров «Земля и воля». Вот уж скоро полгода, житья никакого нет от нее служилому жандармскому люду. Так и объявил на ежеутренней «распеканции» у господина Дрентельна, шефа III отделения, начальник тайной полиции господин полковник Кириллов: «Нынче в ночь, ваше высокопревосходительство…»

«Чисто саранча летит…» — думалось Коломийцеву, когда глядел он из подворотни на пролетающий вдоль улицы снегопад. Огромные лоскуты мокрого снега неслись, нигде, казалось, не опускаясь на землю. И вправду чудилось нечто злорадостное, саранчиное в этом изобилии снега, устремленного к какой-то неведомой цели.

Все было пестро и темно. В глазах мельтешило, так что Серафим, выйдя на улицу, первое время только досадливо жмурился и дергал головой. Походило на филерские сны. Это когда чего-то ждешь, а откуда ждать — неизвестно, то тут мелькнет, то там мелькнет, но это все — обман, отвлечение внимания, потому как ОН — поднадзорный твой, в эту минуту уже прошмыгнул, может, каналья, и след его уже остывает…

…Быстро утомился окружающей пестротой Коломийцев, нахохлился. Рукав вдел в рукав. Из-под башлыка только бороденка седая торчит да сокрушенные, вроде бы молитвенные слова несутся вперемежку со старческим прямо-таки кряхтением.

Был он и в самом деле старичок с виду. Хотя годами совсем еще не так древен, как хотел казаться. Ножками шаркал старательно. Горбился больше нужного. Перхал немощно и бога поминал на каждом шагу. Бороденку вот тоже лелеял соответственную — жалостную, жидкой метелкой… (Был в том свой, конечно, резон. Слыхал Серафим, что старичков революционисты стесняются до смерти убивать, когда случается в том лихая нужда. Ну да старичкам и внимания никакого…)

95
{"b":"272278","o":1}