Литмир - Электронная Библиотека

Он не забывал время от времени (но не часто) вызывать в себе явившийся давеча образ; прекрасное женское лицо на фоне тревожно бегущих туч — это было главное, — и он вызывал это, чтобы мимолетом еще раз испытать (но каждый раз по-новому) обомление в душе, что-то вроде сладкого ожога чувств. И каждый раз, он слышал, напряжение этих чувств становилось все более требовательным и сильным.

Спроси его, как прошел остаток дня и вечер, — он не ответил бы.

Что-то делал, куда-то ходил, чем-то занимался — но все это словно бы в потемках, в радостно-встревоженной суете, в лихорадке, с восторженными какими-то всхлипами, со слезами, то и дело подбегавшими к глазам.

А поздно вечером, очнувшись в захламленной комнатенке над взбулгаченной постелью (свет горел, как всегда по вечерам, немощно, плохо…), представил вдруг завтрашнее утро. Себя представил, стоящего над письменным столом с лицом, слегка холодеющим от недавнего умывания, с бровями по-молодому мокрыми, — представил себя утренним, сильным, бодрым —

и вдруг с легким головокружением понял: «Утром. Завтра утром».

Спал беспокойно.

То и дело возникало лицо Эльвиры. «Где же тучи? — волновался Жужиков. — Без туч нельзя, нельзя! Ничего не получится!» (Тут же возникали и тучи.) Эльвира говорила что-то, но будто бы издалека, ни слова не разберешь, кроме того, что беспокоится Эльвира, но и надеется.

А весь сон был как бы живописным текстом, который Жужиков считывал, восхищаясь мастерским, сдержанным, веским ритмом этого повествования и более всего беспокоясь о том, чтобы наутро не потерять эту непростую мерность звуков и фраз.

Прекрасен был мир в это утро! Тихое солнышко глядело на землю с внимательностью и участием. И листва, и трава рьяно, пылко зеленели. Весь воздух из края в край, наискось, наперебой был прошит серебристыми птичьими фьоритурами, с радостью и верой и с наивным вдохновением провозглашаемыми.

Жужиков старался двигаться понезаметнее.

Чай уселся пить, как приживал, в уголочку. Грустно похлебывал кипяточек, пожевывал хлебушек, растаращенными глазами усиленно зрил перед собой, ни о чем особенном, впрочем, не думал.

Потом поднялся со вздохом. Храня в лице выражение обыденности, скучной походочкой пошел к письменному столу.

Словно бы отдаленная музыка слышалась ему — из-за спины и сверху. Но он как бы отстранял ее от себя — до поры до времени.

В кабинете было темновато, свежо. Однако солнечный свет из окна уже лежал остроугольной фигурой, протягиваясь почти до поверхности стола, и отраженно окрашивал медовым тоном чистые листы бумаги на столе, которые и пугали, и прямо-таки притягивали сегодня Антона Павловича.

Никогда еще он не слышал такого праздника в душе.

«Вот оно как на самом-то деле происходит…» — подумал он с невнятной завистью к кому-то.

Он чувствовал себя цельным, литым, значительным. Ужасно хотелось все длить и длить это лестное ощущение.

Сел за стол. С оживлением и интересом взглянул за окно. С оживлением и интересом и словно бы с любопытством взял в руки карандаш.

«Итак…» — то ли услышал, то ли произнес Жужиков и поднес острие карандаша к золотом отсвечивающей и как бы замершей в ожидании бумаге. Итак…

………………………

………………………

………………………

VIII

Свет с улицы без охоты цедился сквозь запыленное и сальное стекло, неприязненно высвечивал унылую бестолочь на захламленном подоконнике: пустые аптекарские пузырьки, банку из-под майонеза с прогоркло-желтеньким содержимым на дне, поверху подернутым опасной черновато-зеленой пленкой гнили; расколовшееся надвое блюдце с превратившимися в скучный серенький прах цветочными семенами; бестелесные рыжие луковицы то ли чеснока, то ли нарциссов, обильно замусорившие все вокруг полупрозрачной розоватой шелухой; мертвую электрическую лампочку с багрово-ржавым цоколем, всю обволоченную пыльным салом, всю в черном мушином накрапе, а изнутри словно бы затуманенную пушистым дымком; пластмассовый двухсторонний гребень, меж коротковатых тупых зубьев которого до половины было набито войлочной жирной перхоти и, реденькие, торчали серые волосенки; мелкие гвозди; канцелярские кнопки, каждая аккуратненько подплывшая крохотной лужицей ржавчинки; пустые стержни от авторучек; сгнивший огрызок яблока; бритвенные лезвия со следами окаменелой грязно-серой пены вдоль жала; сохлых мотыльков; аптечные резинки; карточку лото со следами смородинового варенья; скрепки, разогнутые буквой «8», — это, и еще многое другое, обильно пересыпанное то ли черными какими-то семенами, то ли крупкой мышиного помета, созерцал Антон Павлович Жужиков, стоя возле окна и испытывая странное удовольствие отвращения от этого занятия.

Так он стоял уже час. Может быть, и два часа.

У него было чувство внезапно, но не слишком болезненно, оглушенного человека: обида, недоумение, ватные ноги и полнейшее неповиновение командам воли…

«Так не должно было случиться. Это — несправедливо, нечестно. Они (неизвестно, кто скрывался под этим „они“) должны были дать шанс…» — такими вот обрывками обиженных мыслей размышлял Жужиков, стоя возле окна — уже не в кабинете, а в комнате. Он не знал, зачем пришел сюда. Он не знал, как давно пришел сюда.

Ужас, позор, мука происшедшего с ним казались в отдельные минуты неправдоподобными. Слишком уж непомерно злым, слишком уж язвительно жестоким было возмездие, издевательски-проворно и сноровисто совершенное над ним.

Он не сумел написать ни строчки.

Ни строчки.

Предвидел: угрюмую каторгу, сложную тяготу надсадных одолений каких-то, обмороки отчаяния, отвращение беспомощности, грубые сомнения в своих способностях… — в общем, все то предвидел, из чего по преимуществу и состоит медлительный, муторный и мытарный процесс сочинительства и что, в общем-то, не составляло секрета для Антона Павловича, поскольку, хотя и краткими, хоть и щадящими касаниями, он был тоже прикосновен к «мукам творчества», создав за свою жизнь не такое уж малое количество более или менее художественных произведений… Да, предполагал все это. Ждал и даже, можно сказать, жаждал этого — как некоего искупления, что ли… Но что произойдет такое: ни строчки?! — он даже как-то и в расчет не брал.

Ему даже памятью обернуться было страшно к часам, проведенным за столом.

Странный образ то и дело представлялся: человек, по пояс вкопанный в землю и рвущийся в небеса.

Он отчетливо видел, что и как надобно делать, но, как оказалось, это было вне его возможностей. Именно так: не выше его возможностей, не ниже, а вне его возможностей! (Ну вот вам сравнение: как для обездвиженного параличом танцора вне его возможностей показать движением, что и как надо станцевать.)

Мучительнее муки он еще не знавал.

У него (так ему казалось) были тягостно надорваны все до единой жилы. Так отчаянно он пытался вырваться из окаянного косноязычного плена!

Что же все-таки написал?..

«В тот год над Лесогорском гремели грозы…» (зачеркнуто),

«Отгремели над Лесоярском летние грозы и…» (зачеркнуто).

На новом листе:

«Инженер-проектировщик Бронислав Карзин, веселый обычно и черноволосый молодой человек, кончил читать заключение комиссии и озабоченно нахмурился…» (зачеркнуто с яростью, так, что острием карандаша прорвало кое-где бумагу).

С абзаца: «В мартовскую ростепель 37-го года Катюша Лукошина по нежданному вызову начальства поспешила в Тимофеевку, райцентр…»

На новом листе: «Черноглазый и черноволосый мужик Анкудин Телепнев, по деревенской кличке Кудин, еще крепкий, несмотря на изрядный возраст, ухватил железными вилами сверху тяжелый пласт навоза…» (зачеркнуто).

«По дороге к проходной Аннушка…»

На новой странице, под заголовком «Годы и судьбы»:

«Дороги — они — как люди. Каждый наособицу, каждый…» (зачеркнуто).

У него было внятное чувство, что какая-то ни с того ни с сего рассвирепевшая сила отшвыривает его прочь от стола, что белизна бумаги негодующе отторгает любое написанное им слово, с несуразной ненавистью выхаркивает ему в глаза сочиненную им пакость!

72
{"b":"272278","o":1}