Что сделало его таким оголтелым ненавистником, не ведаю. Хозяин Мухтара, хорошо мне знакомый, и во хмелю, и в похмелье был добрейший малый. Точно знаю, что никогда не голодал Мухтар, и вряд ли когда-нибудь били его… Не знаю, что с ним творилось и отчего.
Да и мыслимо ли вообще докопаться до источников собачьей ненависти к миру, когда и среди людей-то иной раз ахаешь от растерянности: «Это ж откуда такая гадина могла появиться?!.»
* * *
Ох, не зря обмирали наши сердца, когда Джек с Братишкой затевали свои смертельно рисковые игры с железнодорожным транспортом! Не могло это кончиться добром. И не кончилось.
Однажды поздно вечером мы отправились на станцию позвонить в Москву. Звонок был срочный, очень для нас важный, и мы торопились.
Джек с Братишкой, натурально, тоже увязались с нами.
Мы торопились — позвонить нужно было с точностью чуть ли не в четверть часа — и, разумеется, поэтому возле перехода через линию нам пришлось встать.
Сначала длиннющий, вагонов на восемьдесят, порожняк из Москвы неспешно громыхал через станцию. А потом, когда он стал уже заканчиваться, подошла к платформе электричка. Проделала все свои грузопассажирские манипуляции — открыла, выпустила, впустила, закрыла — и неспешно тронулась к Москве, преградив нам опять дорогу к телефону.
Чем занимались в это время собаки, думаю, объяснять не нужно. Мы старались не смотреть на них.
Итак, мы стояли у перехода и смотрели, задрав головы, как мимо нас высокой стеной течет электричка.
Джек, мы заметили, помчался вдоль канавы по насыпи ругаться с машинистом.
Братишка гавкал невдалеке, на бетонном мостике через кювет.
Электричка набирала ход. Звук ее возвысился уже до нестерпимого, страдающего воя. Окна слились в одну заунывно-желтую полосу, кратко и все чаще перебиваемую черными вспышками междуоконий… И вот, наконец, резко оборвав эту муку грохота, скрежета, завывания, — упала тишина.
Сразу же вздохнулось освобожденно: отворился путь.
Мы шагнули идти — и вдруг увидели, что возле самых рельс сидит Братишка. Как-то ужасно странно сидит.
В гимнастике, в вольных упражнениях есть такой элемент, не знаю, как называется: гимнаст, оперши руки о ковер, делает так называемый «угол» — сначала параллельно земле, а затем сомкнутые ноги устремляет прямиком вверх. Вот так же нелепо сидел Братишка. Опираясь в землю передними лапами, он старательно подтягивал задние, судорожно и неестественно выпрямленные, к морде, которую тоже все неимовернее и истовее тянул к небу.
Мы не успели ни ахнуть, ни крикнуть.
Глаза Братишки остекленело и мертво отразили свет перронных фонарей, и он аккуратно упал с края мостика в канаву. Исчез.
Я не позволил жене броситься к нему. Не позволил грубо, но она даже не заметила этого. Подбежал.
Братишка лежал неудобно, вниз головой. Все так же судорожно подтянув к груди задние лапы.
И был он уже — каменеющий. Чужой всему. Чужой всем.
И, со стыдом слыша в себе эту внезапно возникшую чуждость, слыша никак и ничем не управляемую неприязнь — меня, живого, к нему, мертвому, — и не только неприязнь, но и опаску, и брезгливость, и холодность, и полное отсутствие хоть сколько-нибудь острой горечи, — слыша в себе эту многоголосую гамму ощущений, не делающих мне чести (и оттого наполняясь еще большей тошноты и неприязни), я спустился, оскальзываясь по грязи, на дно кювета.
Не рукой — мне стыдно вспоминать об этом! — какой-то щепочкой попытался пошевелить морду Братишки.
Голова была, как каменная, и не шевельнулась. Глаза пуговично смотрели в черную, как деготь, грязь. Он не дышал. Я стал вылезать.
Под откинутым набок хвостом собаки темнело немного экскрементов, вытолкнутых, как это и бывает, с последней судорогой агонии.
— Пойдем куда шли, — сказал я жене. — Я потом с тачкой приду, заберу.
Она заплакала.
— Его, наверное, стукнуло подножкой.
— Ой, дуралей-дуралей! — плакала жена.
Из темноты вылетел жизнерадостный, как всегда, и воодушевленный сражением Джек. Крутанулся возле нас. Заметив белеющий в канаве труп Братишки, столь же весело подбежал, внимательно понюхал под хвостом у брата, и с равнодушием, которое поразило нас до глубины души, отвернулся. Бодро задрав хвост, побежал впереди нас к магазину, где стоял телефон-автомат.
Это равнодушие к смерти ближнего своего не просто поразило — оно возмутило нас! «Как он может так пренебрежительно, так цинично-спокойно относиться к гибели друга своего, неразлучного спутника своего, брата наконец, единокровного и единоутробного!»
Смешны мы были, конечно… Смешны и очень несправедливы, когда, стоя в очереди к телефону, гнали Джека от себя и попрекали: «Братишка погиб, а тебе и дела нет! Иди-иди… Хоть не веселился бы!»
А между тем, скажите, что должен был предпринять бедолага Джек, дабы не пасть в наших глазах?.. Делать Братишке искусственное, что ли, дыхание? Начать выть, созывая людей? (Люди-то были рядом…) Бежать, может быть, к телефону и вызывать собачью «скорою помощь»? Усесться возле трупа и начать гражданскую панихиду? Копать могилу? Что?..
Несправедливы мы были к нему — как люди.
Мы позвонили. Домой возвращались понуро. Тошно нам было.
Я повел жену новой дорогой. Не хватало, подумал я, чтобы из-за несчастного Братишки и с ней, на шестом месяце, стряслась какая-нибудь беда.
Но она умолила меня свернуть к переходу.
— Я не буду подходить, не бойся! — говорила она. — Ты только сходи и посмотри. Может быть, он жив еще?
Она осталась стоять под фонарем у платформы, а я пошел к месту Братишкиной гибели.
Братишки — не было!
Убрали? Но это смешно: ночью кто-то будет убирать никому не мешающий труп…
Значит, Братишка был ранен. Значит, очнулся и пополз. Вряд ли у него достало сил выбраться из глубокого кювета, — значит, пополз по канаве…
Я крикнул жене. Я услышал ее счастливый смех в ответ.
Мы пошли вдоль железной дороги и, вглядываясь в темень придорожного кювета, в два голоса окликали: «Братишка! Братишка!»
Джек, где-то задержавшийся, догнал нас.
К чести его нужно сказать, что первым делом он сунулся под мостик, где только что валялся брат его. Братишку не обнаружил, успокоенно махнул хвостом и побежал вместе с нами.
— Джек, ищи! Он где-то здесь!
В ответ Джек только вилял хвостом и норовил, прыгнув повыше, облобызать каждого из нас в уста.
Мы свернули к дому. Решено было, что назавтра, едва рассветет, мы вернемся к поискам.
Путь наш лежал мимо дома Закидухи.
— Господи! — воскликнула жена. — Когда он выйдет из больницы, что мы ему скажем?!
И в этот самый момент из дыры под забором вылезла белая собака с черным седлышком на спине и побежала к нам, приветственно, хоть и несколько виновато, махая хвостом.
— Братишка!!
Это был, разумеется, он. Целый и невредимый. Если не считать опухоли с кулак величиной, увенчанной короткой и глубокой ссадиной — с левой стороны, на скуле.
Спросите у Братишки, что было потом. Спросите у него, едал ли он когда-нибудь — и до, и после — такую восхитительную похлебку!
Жена, впав в какой-то экстаз умиления, распахнула холодильник настежь и творила ту похлебку с таким вдохновением и восторгом, словно это было жертвоприношение железнодорожному богу, пощадившему милого нам Братишку.
Досталось и Джеку.
Мы все же чувствовали себя виноватыми за наши клеветы в его адрес. Возможно, что попросту он был и мудрее и опытнее нас в подобных делах. Сунулся к лежащему Братишке, мгновенно поставил диагноз: «Шарахнуло крепко, однако оклемается…» — ну и повел себя соответственно.
Шарахнуло Братишку, действительно, крепко. Его спасло, как я понимаю, только то, что электричка лишь набирала скорость и поэтому удар, к тому же косвенный, хоть и поверг его в глубочайший нокаут, но не убил.
Рана, конечно, не могла не причинять ему страданий. Было заметно, что ему трудно раскрывать пасть. Он стал неулыбчив, молчалив. В играх поворачивался к нападавшему боком, морду прятал, не огрызался.