Джек мгновенно уловил эту слабину. Наскакивал на брата вроде бы и играючи, но все более и более настойчиво. И все меньше шутливости становилось в этих наскоках.
Джеку, видимо, показалось, что пришел час, когда он может по праву взять над Братишкой верх.
Братишка, сколь было возможно, уклонялся от прямых столкновений. Джек же, напротив, преисполнялся все большего нахальства и порой, уже всерьез свирепея, норовил во время игр повалить Братишку, ухватить за горло, кусал даже — верх наглости! — за корень хвоста.
Братишка терпел. Но всегда наступал момент, когда долее терпеть без ущерба для авторитета было уже нельзя, — и тогда Братишка взрывался!
Вдруг перед нами представал Братишка — зверь. Устрашающе взрычав (от рыка этого Федька с визгом мчался к нам под ноги), вздыбив загривок, беспощадно и свирепо сморщив морду — это не могло не доставлять ему боли и от этого, быть может, он свирепел еще больше, — Братишка, подловив момент, одним внезапным кратким ударом опрокидывал Джека наземь и тотчас впивался ему в горло. Без всяких шуток. Чтобы убить.
Джек тотчас вдарялся в панический крик, а когда Братишка отпускал его, отбегал в сторонку со всей возможной верноподданностью, но словно бы и говоря при этом: «Вот бешеный, шуток не понимает… Я же шутил!»
Хотя и нам, и Братишке яснее ясного было: шутками тут и не пахнет. Здесь — извечная борьба за власть, со всей ее подлостью, вероломством и безжалостностью.
И грустно было видеть, сколь похожими на людей становятся в эти минуты наши милые псы…
После удара поездной подножкой (мы потом отыскали ее, эту смертоносную для собак подножку, остро и опасно торчащую невысоко над землей в начале и конце каждой электрички) — после того удара Братишка стал мучаться и головными болями.
Мы очень скоро научились определять начало приступа. У него наливались кровью белки глаз. Он становился беспокойным и беспомощным, с виноватым видом начинал проситься к нам в комнаты. Там он ложился головой в темный угол и замирал.
Боли, видимо, бывали иной раз совсем нестерпимыми, потому что Братишка иногда и лежать даже не мог. Беспокойно бродил из угла в угол. Ложился, тут же вставал.
Мы пытались давать ему анальгин. По большей части безуспешно. Во время приступов ему было совсем не до еды, а как еще, скажите, можно всучить собаке растолченное лекарство.
Как ни странно, больше всего ему помогало ощущение человеческой руки, спокойно возложенной на голову. Он клал морду ко мне на колени, я совершал рукоположение, и так мы сидели.
Братишка лишь постанывал иногда сквозь дремоту. Скорее — изможденно покряхтывал.
Интересно, что и Федька в такие минуты разительно менялся. Обычно бесцеремонный и озабоченный единственно лишь щенячьими своими играми, он в периоды Братишкиных страданий вел себя на удивление тихо и смирно. Ложился где-нибудь в сторонке и глаз не сводил с Братишки. Словно бы сопереживал. И казался в такие минуты почти взрослым.
Одна только Киса не испытывала к Братишке ни малейшего сострадания.
Сначала из-под дивана настороженным зеленым светом горели лишь глаза ее, следящие за Братишкой. Затем — высовывалась черно-белая, тоже еще настороженная, но уже и любопытствующая мордочка (это когда Братишка укладывал морду ко мне на колени и замирал). Потом — черная лапка, обутая в белый лапоточек, быстренько высовывалась, как выстреливала, из-под дивана, касалась кончика Братишкина хвоста и вновь исчезала.
И только после этого, замирая от страха и собственной отваги, Киса появлялась вся.
На всякий случай угрожающе растопорщившись, выгнув спину, она для начала трогала шерстинки хвоста, затем принималась похаживать рядом… Бог знает, какие подвиги, какие победы над собачьим племенем воображались ей! Она уж и подкрадывалась к хвосту, и налетала на него неумолимо и стремительно (чтобы тут же улепетнуть в поддиванную темень от вообразившейся ей опасности)! И снова — теперь уже победной поступью — выходила на поле брани.
В конце концов, в озорстве своем, — и чувствуя, конечно же, полнейшую свою безопасность, — Киса ложилась с хвостом в обнимку и начинала самые бесцеремонные с ним игры, даже грызла.
Братишка в такие моменты приоткрывал глаза, косился, перекладывал хвост на новое место, чем вызывал у Кисы одно лишь буйное удовольствие и новые приступы игривости.
Киса, как вы догадались, была совсем еще маленький котенок. И чего уж скрывать, в доме она появилась наперекор нашим желаниям. Сломив, можно сказать, наше неприязненное равнодушие к этим животным. А произошло это так.
…В конце октября на нашем крыльце вдруг появилась Нефертити (в просторечии — Нефертя) — черная как тьма, ужасно независимая и гордая, аж до какого-то пренебрежения к людям! — кошка.
Она приходила иногда еще и летом. Очень редко, правда. Ее, конечно, подкармливали, но из-за Братишки с Джеком наше крыльцо не могло ей казаться приятным. Тем более удивителен был этот визит — глубокой осенью, поздним вечером. Впрочем, относительно позднего вечера Нефертя рассчитала точно: на ночь Джек и Братишка, дабы у Закидухи не возникало сомнений, кого они считают хозяином, спать уходили к нему в опилки.
Так вот Нефертя явилась. Ей налили, конечно, молока. Она, конечно, попила. Но, не допив больше половины блюдца, потерлась о наши ноги, поурчала и — исчезла.
Какой странный визит, сказали мы друг другу. И ведь совсем даже не голодная. Может, присматривает себе убежище на зиму?
Через полчаса все разъяснилось. Мы вышли на крыльцо и увидели двух котят — черно-беленького и серо-беленького, — которые старательно, хотя и не очень умело, лакали из блюдца молоко. А рядом с ними, строгая, заботливая мамаша, восседала Нефертя.
Так и повелось с того вечера. Собаки — спать к Закидухе, и тотчас из-под дома появляется кошачья семейка: Нефертя, притворно и приторно ласковая, а следом за ней — котята, очень милые и смешные, как все, впрочем, котята на белом свете.
Не любили мы кошек. Не хотели мы в доме кошек! Еще и потому не хотели, что кто-то из нас где-то когда-то читал, что в доме, где ожидают ребенка, присутствие кошек вредно. Тем более бродячих. Тем более — от них, говорят, пахнет. Стригучий лишай у них…
Да вообще! — не симпатичны нам были эти звери! Чересчур уж высокого они о себе мнения. Людей не любят, а всего лишь терпят, используют их для удобства своей кошачьей жизни. Еще неизвестно, кто для кого домашние животные: кошки для нас или мы для кошек.
Нефертя, однако, знала свое дело. Людей, судя по всему, она изучила за свою жизнь досконально. И тех, кто при виде кошек начинает приседать и умиленно сюсюкать: «Кис-кис-кисонька!» — и тех, кто, услышав «мяу», хватается за кирпич.
Мы, должно быть, для задуманного Нефертей дела годились. Не кискисали, правда, но при виде котят тянулись все же не за камнем, а за пакетом с молоком…
В общем, довольно приличные люди, рассудила, видимо, Нефертя. Водят, правда, дружбу со здешней собачьей бандой, ну да зима на носу! — выбирать не приходится.
Вначале во время трапез Нефертя сидела с котятами безотлучно. Быстренько (и, между прочим, в первую очередь) наевшись, она, словно строгая бонна, следила за тем, чтобы дети кушали хорошо и правильно и не шалили возле миски.
Потом она начала понемногу отлучаться. Сначала — буквально на минуту-другую. С таким видом, будто в подвале у нее некое неотложное дело, о котором она впопыхах запамятовала: утюг, например, не выключен, или кастрюлька, например, выкипает… Затем отлучки стали продолжительнее. Котята вначале беспокоились, но быстро привыкли. Они были совсем еще маленькие. Настолько, что почти равнодушны были к миру, который их окружал.
Нефертя, не торопясь, но и не медля, приучала и нас, и котят своих к новому жизненному порядку. Исчезала все более надолго. И разумеется, настал в конце концов такой вечер, когда она ушла и не вернулась вовсе.
Котята восприняли это как должное. Попив молока, рьяно умылись, поджали под себя лапки и стали сидеть — два этаких бездомных маленьких сфинкса, безмятежно и сонно глядящих в осеннюю тьму.