Мои успехи в английском придали мне смелости, и я — по заказу Эдмунда Вертинского из тайного Театрального совета — решился перевести «Как вам это понравится» Шекспира. Правда, я все-таки заглядывал во французские и польские переводы. Лучше всего у меня получились песни — их исполнение радовало нас и наших друзей. На первую половину 1944 года пришелся мой перевод «Бесплодной земли» T. С. Элиота.
Живя в Америке, я столкнулся с проблематикой переводов во всем ее многообразии. Совершенно очевидно, что переводы в значительной степени формируют литературу и лексику многих стран. В Польше так было с латынью и французским. Неизбежное столкновение с технической цивилизацией и ее английскими терминами заставляет задуматься, что оставить как есть, а что полонизировать. Например, как перевести mass media[66] — как «средства массовой информации»? Боюсь, что этот полонизированный вариант ввел в обиход именно я, переводя эссе для изданного парижской «Культурой» сборника «Массовая культура».
В Университете Беркли я вел семинар по переводу поэзии, используя то, чему научился в нашей виленской гимназии на уроках латыни Адольфа Рожека. Это был демократический метод коллективного перевода. Результатом совместной работы со студентами стала антология послевоенных польских поэтов, однако я предпочитал переводить других, а не себя — последнее гораздо труднее. Долгое время я был известен в одних кругах как автор «Порабощенного разума», в других — как переводчик поэтов, в первую очередь Збигнева Херберта. Как самостоятельный поэт я приобрел известность лишь в конце семидесятых.
Анка, Воронцова
Это была Варшава 1937–1938 годов, Варшава моего суженного сознания. Бассейн «Легии», домашние обеды у пани Даровской — кажется, где-то на Хожей (я закрываю глаза и вижу кусок тротуара, вход в парадную), моя квартира в Саской-Кемпе[67], доставшаяся мне в наследство от Мицинских на время их пребывания во Франции. С Анкой меня познакомил Стась Ковнацкий, учившийся в политехнике вместе с ее братом. Значит, это было уже после возвращения Стася из Кембриджа? Видимо, да. Воронцовы были русскими с примесью азиатской крови — наверное, этим объяснялась немного ласточкина красота Анки и миндалевидный разрез ее глаз. Вопреки аристократической фамилии у них был продуктовый магазинчик где-то в Праге[68], но детям они обеспечили образование. Кажется, Анка закончила юридический. Она предпочитала мужское общество, явно была из породы маркитанток и эротических сестер милосердия. Наша связь была недолгой. Духовно нас отделяли друг от друга тысячи миль, ибо она принадлежала к НРЛ[69] и преклонялась перед Вождем, Болеславом Пясецким[70]. Будучи уверена, что харизма Вождя должна подействовать на каждого, она настаивала до тех пор, пока я не согласился с ним встретиться. Белокурая бестия, спокойный, излучающий силу. Он не восхитил меня, зато впоследствии я смог понять некоторые его приключения — например, почему в тюрьме он произвел на Серова[71] такое впечатление, что тот решил его отпустить.
Анонимки
«Не любят вас, пан Чеслав», — анонимный автор прибавил эту фразу к присланной им копии довольно пакостной статьи обо мне. И то правда, за исключением определенного узкого круга, меня никогда не любили. У меня нет причин чрезмерно верить в свою правоту. Мои враги, писавшие анонимки или нападавшие на меня из-за угла, были по-своему правы. Во-первых, мои многочисленные пороки мешали вознести меня на пьедестал — вопреки очевидной общественной потребности. Во-вторых, врожденная кровожадность моего характера порой выражалась в пренебрежительных отзывах о людях, что сейчас я считаю просто невежливым. В-третьих, с самого начала моей литературной карьеры люди, проигнорированные и отверженные мной, чье присутствие было для меня моральной проблемой, обвиняли меня в грубости. Подумайте, какое огромное число людей состязается в писательстве, живописи, ваянии. Чувство иерархии не позволяет нам хвалить результаты, которые, по нашему мнению, не заслуживают похвалы, но тяжело бывает думать, скажем, о поэте, который с гордостью прислал свою новую поэму, ожидая от меня одобрения. И я оказывался перед выбором: либо написать ему, что поэма плохая, либо не отвечать. Это вовсе не вымышленный пример: именно таким образом я обидел Александра Янту[72], и это был конец нашей дружбы.
Антологии
Гомбрович издевался надо мной в Вансе: «Представляешь Ницше, составляющего антологию?» Однако я упорно продолжал составлять, в чем можно усмотреть рвение человека слишком неуверенного в себе или слишком гордого, чтобы возносить на пьедестал одного себя. Первой стала «Антология социальной поэзии» (со Збигневом Фолеевским[73]), Вильно, 1933, следствие революционного бзика; второй — подпольная «Независимая песня», Варшава, 1942; третьей — неизданная антология английской и американской поэзии, Краков, 1945; четвертой — «Postwar Polish Poetry»[74], Нью-Йорк, 1968; пятой — «Выписки из полезных книг», Краков, 1994; шестой — англоязычный вариант предыдущей под заглавием «А Book of Luminous Things», Нью-Йорк, 1996. Когда так бросаешь семена на ветер, всегда может что-нибудь прорасти.
Антологии можно считать отдельным литературным жанром — как сборники мыслей или цитат разного авторства. Во времена постоянно растущего разнообразия антологии помогают отдельным голосам пробиться сквозь общий гомон.
Анцевич, Францишек, или Анцявичюс Пранас
Родом из Жемайтии. Атеист, марксист, социалист, антикоммунист, интернационалист. Крупный, с конопляной гривой, в роговых очках. Просеминар доцента Эйник по теории права в 1929 или 1930 году. Из университета как раз ушел сторонник теории Петражицкого[75] профессор Ланде, и Эйник осталась единственным преподавателем, придерживавшимся этой линии. На просеминар явился Пранас, взял слово, но лишь заикался и краснел, ибо почти не знал польского. Он приехал из Вены, из дома имени Маркса[76], где его лелеяли австрийские марксисты. Начиная с 1926 года, когда он принял участие в социалистическом путче, путь в Каунас был ему заказан, и он вел жизнь эмигранта. Наша долгая дружба стала частью моего непровинциального воспитания.
Драугас окончил виленский юридический факультет и защитил диссертацию, после чего ходил на советологический семинар Института изучения Восточной Европы. Там он подружился с Теодором Буйницким, в то время секретарем института, а также с приезжавшим на лекции Станиславом Бачинским[77], отцом будущего поэта Кшиштофа[78]. Когда в конце тридцатых воевода Боцянский начал проводить свою антилитовскую и антибелорусскую политику, Бачинский предложил Пранасу переехать в Варшаву и выхлопотал ему место — кажется, библиотекаря. 1939 год, война. Пранас возвращается в Вильно, а затем уезжает в Германию в качестве корреспондента газет нейтральной Литвы. Там он узнает о советской оккупации Вильно. Мы встретились осенью 1940 года в Варшаве, куда он приехал из Берлина, чтобы вывезти из квартиры вещи. Пранас уговаривал меня навестить его в Берлине. На вопрос, как это сделать, он ответил: «Сущий пустяк. Хоть наше консульство и закрыто, в нем есть все печати. Я пришлю тебе sauf-conduit»[79]. Я спросил своего руководителя из социалистической «Свободы» Збигнева Мицнера[80], брать ли мне такой документ. Он ответил: «Бери. Кто-то должен поехать в Берлин и отвезти туда микрофильмы». Так я стал обладателем литовского пропуска, который, возможно, защищал при облавах — правда, не наверняка, поскольку не был зарегистрирован у немцев. Тем временем явка социалистов при шведском посольстве в Берлине провалилась.