На столе уже дымился суп с галушками и лежали деревянные расписные ложки. Бородин бросил в угол брезентовый плащ, снял фуражку и стряхнул с нее пыль. Она набилась и в волосы, которые жестко топорщились — не расчесать. Умылся под рукомойником, однако, вытираясь, сильно запятнал полотенце, смущенно покачал головой.
— После такой бури неделю нужно в бане мыться, — подбодрила его тетка Семеновна, от которой ничего не ускользало.
У Елены за ушами остались грязные подтеки. Посмотрев на себя в зеркало, она расхохоталась и снова нагнулась к рукомойнику.
— И так хороша. Еще сороки утащат, — заметила Семеновна.
— Эх, галушки! — воскликнул Бородин, пытаясь схватить зубами клецку, но обжегся, и она плюхнулась в тарелку, обдав лицо горячими брызгами.
— Проголодались, — сказала, улыбаясь, повариха. — Не спешите. Подуйте. Под носом небось есть ветер.
«Ей-богу, у нее и на затылке глаза», — подумал Бородин, удивляясь, как это все замечала Семеновна.
На чердаке поскрипывал ржавой дверной петлей ветер и возились голуби. Прислушавшись, повариха позвала:
— Гуль, гуль, гуль… Сейчас прилетит. Тут ястреб одну голубку чуть не закогтил. Она мне бух прямо под ноги, аж напугала. Выхожу во двор, а он, стервятник, кружит над хатой. Голубка бедная так и жмется к моим ногам, так и жмется. Я ее накормила, напоила, с тех пор каждый раз в обед прилетает. А сейчас, наверное, вас боится. Гуль, гуль, гуль…
С какой нежностью, с какой человечностью рассказывала Семеновна о голубях! Слушая ее, Бородин подумал, что бригадная повариха, в сущности, добрый человек, совсем не такое страшилище, как ее изобразили в колхозной «Колючке» возле самогонного аппарата.
— Василий Никандрович, может быть, подкрепитесь?.. Первак, ха-ароший. На хмелю.
Семеновна поставила перед гостями граненые рюмки и держала наготове толстую темно-зеленую бутылку. Елена оторопела:
— Ты что же это, Семеновна, не забыла своего позорного дела! Выходит, зря на собрании поверили твоему слову.
Пухлое лицо поварихи исказилось в испуге:
— Боже упаси, Елена Павловна. С тех пор рука моя не прикасалась к аппарату. Разорила я его начисто и бросила в глубокий колодезь. Одна-единственная бутылочка осталась, берегу для растирки. Ноги у меня болят.
Семеновна поспешно унесла бутылку в другую комнату и спрятала ее подальше в шкаф.
Бородин, смеясь, покачал головой:
— Строгий председатель, строгий…
После супа они принялись за картошку и жареное мясо. Семеновна наложила им по целой тарелке. Стараясь исправить свой промах, она ходила возле молодых, как мать возле детей, то расстилала на коленях полотенце, чтоб не облились, то предлагала добавки, то чесноку, то соли, обращаясь преимущественно к Елене, и даже украдкой подмигнула ей: мол, не беспокойся, я знаю, как вести себя в таких случаях. Бородин и Елена переглядывались и ухмылялись. На третье Семеновна поставила перед ними по литровой кружке холодного молока.
— Фу-у, закормила ты нас, Семеновна! — воскликнул Бородин, оценивая взглядом огромную эмалированную кружку, но молоко все-таки выпил до дна и с трудом отвалился от стола, прилег на кровати.
Елена отхлебнула из своей кружки лишь глоток, другой.
— Почему так мало? — всполошилась Семеновна. — Ешь, пока рот свеж, поправляйся. Вон какая худая. Измучилась на работе.
— Синицу хоть на пшеницу, — откликнулся из своего угла Бородин, смеясь.
— Председателю нашему только позавидовать можно, — возразила Семеновна. — Справная, аккуратная. — И, пренебрежительно оттянув у себя на боку складку, сказала: — Ни к чему женщине такая полнота. За что ни взять, везде двадцать пять! — Она наклонилась к Елене и любовно, чуть касаясь ладонью, провела по плечу — Может, узвару налить?
— Спасибо, Семеновна, — сказала Елена, вставая из-за стола. — Я и не знаю, как вас по имени. Извините.
— Зови Семеновной. Ничего. Все меня так зовут.
Повариха ушла зачем-то во двор и надолго задержалась по своим делам, может быть, преднамеренно, чтобы не стеснять молодых.
Елена стояла у окна, переплетая свои толстые золотистые косы, распушившиеся на концах, как лисьи хвосты.
— А в Большой театр не ходили, Василий Ннкандрович?
— Не до театров было.
— Так-таки часа не выкроили, чтобы посмотреть Москву?
— Днем сдал диссертацию, а вечером — на аэродром.
— Неинтересно, — уронила Елена, заплела одну косу, откинула за спину, принялась за другую.
«Голубка. Жмется к моим ногам», — подумал Бородин и сказал, поудобней устраиваясь на кровати и пуская в потолок дым папиросы: — Вот как в хуторе! Работай до потери сознания, ешь до отвала. Как тебе нравится такая жизнь, Елена?
— Я что-то над этим не задумывалась.
— А я, знаешь, о чем сейчас подумал?
— О чем?
— Сколько мы знаем друг друга? Уже давно.
Елена с любопытством посмотрела на Бородина, заплела до половины косу и снова распустила.
— Верно, давно.
— А ты все зовешь меня на «вы».
Она посмотрела такими глазами, точно ей перехватило дыхание.
— Заезжал и в обком, — продолжал Бородин, делая вид, что не замечает растерянности Елены.
— Как же там было? Я все хочу спросить… — Елена запнулась, не зная, на «ты» или на «вы» обращаться к Бородину, и сказала все-таки: — Не влепили тебе выговор?
— Что ты! Просто… неприятный разговор.
Бородин и на этот раз постарался показать, что обращение на «ты» к нему естественно.
Он откинулся на подушку, уставился в потолок и почему-то вспомнил письма с фронта, адресованные родителям, — бодрые, оптимистические. А сам в это время был в тяжелых боях за Украину: осенний дождь, непролазная грязь, волглая, никогда не просыхающая шинель, и на весь полк сорок человек пехоты. Откуда этот оптимизм? Где его истоки?
Елена откинула за плечи вторую косу. Она почувствовала, что сейчас происходит нечто большее, чем разговор двух знакомых людей, и уже слушала не то, что Бородин отвечал, а как отвечал. Это ясно было выражено на ее взволнованном лице.
«Мы говорим об одном, а мысли наши заняты другим, — подумал Бородин, замечая, как нет-нет и загорятся щеки Елены, вздрогнет голос, застенчиво потупятся глаза. — Э-э, да это все неспроста…»
Он сравнивал Елену с неприметным в листве бутоном. Лепестки его плотно обнялись. Внутренние силы распирают бутон, еще одно дыхание тепла, и он распустится. Все напряжено, настороже и ждет, ждет, ждет… Бутон потянется в любую сторону, откуда повеет теплом. «И просто нужно быть скотиной, чтобы походя воспользоваться этой доступностью!» — сказал сам себе Бородин, садясь на кровати.
— Василий Никандрович, как же так! — сказала Елена. — Был в Москве, а в свой родной институт не зашел. Мне, что ли, съездить туда, заручиться поддержкой, ведь мы числимся ихним опытным хозяйством?
«Вижу, вижу, Елена, ревнуешь. Чудачка!» — подумал Бородин, удивляясь девичьей прозорливости. Действительно, он едва сдержался — так его потянуло к Лиде! Но, оглядываясь на прошлое, оценивая пережитое, он понял, как они уже далеки друг от друга, и порыв, поднявший его в дорогу, спал, как парус в безветрие. И все-таки что-то еще осталось от той любви, какая-то беспокойная заноза.
— Так ехать мне в институт? — спросила Елена. Но, по правде, ей не хотелось этого. Было приятно сидеть или ходить, разговаривать или молчать, но видеть Бородина близко возле себя, отдыхавшим на койке, с папироской в зубах. Таким домашним она прежде его не знала. Бородин опустил натруженные босые ноги на пол, потер одну о другую. Это показалось Елене забавным. Она отошла к окну, глядя в степь, ожидая, когда он обуется.
— Ехать в институт… мне кажется, бесполезно, — сказал Бородин.
— Наивная, ну и наивная же я!
Бородин ничего не сказал, натянул сапоги, притопнул о пол.
— Ну, я, наверно, пойду.
— Как! Уже? Не отдохнувши? — невольно вырвалось у Елены, и она сразу поскучнела. — Саша вот-вот вернется. Поедем на двуколке вместе.
— Кто его знает, когда он вернется.