Елене хотелось побольше узнать о Бородине, а расспрашивать почему-то было неудобно, словно Засядьволк и впрямь запросто мог разгадать ее сокровенные мысли. Он сразу стал ей близким человеком. Люди, которые хорошо отзывались о секретаре, не могли быть дурными, потому что сама Елена считала Бородина добрым, отзывчивым, душевным. Она лишь боялась, что деловые встречи упростят их отношения, чувства уступят место разуму.
— А за бугром чей трактор? — спросила Елена, прислушиваясь к отдаленному рокоту.
— Мельникова.
— Вот что. Завтра в строительной бригаде освобождаются два «натика», я их к вам направлю.
— Очень хорошо, Елена Павловна! — радостно отозвался Засядьволк. — Тогда за неделю поднимем зябь… Помню, отец на волах пахал. Весною выедешь в степь, посмотришь, сколько пахать, сколько исходить нужно взад-вперед, — руки опускаются. Отец, бывало, говорит: «Не пашется, а ты все равно паши, паши. Втянешься— легко станет». И верно. Походишь, разомнешься и уже думаешь: «Одолею! Еще столько будет— одолею». Не беспокойтесь, Елена Павловна, поднимем зябь!
Елена удивленно посмотрела на Засядьволка, словно ей напомнили о чем-то важном, долго не приходившем на ум. «Паши, паши, Елена, втянешься — легче станет», — сказала она сама себе, и то, что еще недавно представлялось трудным, неразрешимым, теперь выглядело простым и доступным. На прощанье она пожала загрубевшую, шершавую руку бригадира, как не жала до сих пор никому.
По небу ползли тучи, изредка освещаемые дальними зарницами. Пахло сыростью, прелым листом. Набегал ветерок, и в лесопосадке беспокойно шелестели деревья, словно собираясь в какое-то дальнее путешествие.
— Долго трактористы перекуривают. Пойду к ним, — сказал Засядьволк, прислушиваясь к бродившей, как вино, темноте, и тяжело зашагал по вспаханному полю, довольный тем, что поужинал вместе с председателем.
5
Перед тем как упасть снегу, было зябко, ветрено. И даже солнце, иногда пробиваясь сквозь плотные облака, светило холодно и как-то бесстрастно. Иву с обеих сторон стиснула белесая кромка, и студеные волны набрасывались на нее, как голодные. В облетевшей рощице голые тополя стыдливо жались друг к другу, дрожа от холода. Сухая смерзшаяся трава клочьями торчала по пойме среди кустов краснотала. И лишь кое-где еще алели огоньки шиповника, напоминая о недавнем лете.
Ночью пошел снег…
Двенадцатый час — в селе время позднее и глухое, даже в райцентре. Бородин засиделся в кабинете с разными отчетами и справками, время от времени поглядывая в окно. Широкая полоса света падала на быстро белевшую дорогу. Сторож в тулупе до пят и длинными, до колен, рукавами, похожий на Деда-Мороза, вошел в этот свет и стал жестикулировать, покачивать головой и поднимать глаза к небу, видно, журил секретаря, не знавшего покоя и ночью.
Бородин резанул ладонью по шее, показывая, как загружен работой, но все-таки отложил бумаги. Он подумал, что надо обязательно съездить в хутор Таврический, посмотреть самому, как там идут дела у молодого председателя.
Вслед за снегом ударили морозы с жгучим степным ветерком, только успевай отворачивать лицо. Ива наглухо покрылась льдом. Ветры смели снег к берегам, и лед лежал чистый, ровный, с хорошо видными пузырями воздуха, наплывами наслуда, трещинами по торцу и толщиной на полметра. Рабочие сельпо начали пилить лед, и мальчишки вертелись возле них, наблюдая, как они захватывали железными крюками квадратные прозрачно-синие плиты, плюхавшиеся в воде, точно пудовые рыбины, оттаскивали к берегу и там складывали в бурты, засыпали опилками, накрывали соломой.
— Что вы тут каток устроили? Захотели раков половить на дне? — кричали на мальчишек рабочие, махая железными крюками.
Очутиться подо льдом — жутко подумать. На середине реки, в темном проеме полыньи, глубина казалась бездонной, мертвой, и мальчишки, растопырив полы пальтишек, как паруса, подхваченные ветром, скользили на коньках дальше, дальше по реке, в неизведанные места, пропадая за поворотом. А вечером усталые, но переполненные впечатлениями, с заломленными набекрень шапками, гуськом возвращались домой. И, чтобы укрыться от встречного ветра, прижимались к берегу, поближе к камышам.
Хутор издали выглядел погребенным в снегу. Искрился воздух. Дымчатый иней густо покрывал деревья, нежно-розовый на заходе солнца и словно подсиненный в сумерках. Необычно сказочно делалось вокруг.
Озябшие, голодные мальчишки спешили домой, не снимая коньков, прыгая по кочкам, и у каждого было только одно на уме — побыстрей добраться до стола с горбушкой хлеба и дымящимся в тарелке огненным борщом.
По обочине дороги, которая вела к хутору, на оголенной от снега стороне зелено блестела сквозь наледь, сахаристо похрустывала под ногами озимь-падалица. Ветерок к вечеру стихал, и тишина сонно стыла на морозе. Тревоги, волнения отдалялись, теряли значение. Хотелось только дышать колким воздухом, бодро шагать по дороге, сознавая с радостью, что живешь, дышишь, ходишь… День не успевал разгореться, как на-ступали сумерки. Ночь была глухая, длинная, с бесконечными, как вязанье, снами, бормотаньем, вздохами, тюрлюканьем сверчка в русской печи. Пришла глубокая зима, и домашний очаг в эту пору был особенно желанным.
Еще затемно в доме Чопа засветились покрытые махровым инеем окна. Захлопали двери, выпуская клубы пара, как из бани. Тускло, сквозь наледь квадратного оконца забрезжил огонек в летнице, куда бегала из хаты Варвара, наскоро повязанная шерстяным платком, непричесанная, в шубе на нижнюю рубашку и валенках на босу ногу. То с грохочущей вываркой, то с увесистым ведерным чугуном, то с охапкой хвороста она неловко протискивалась в двери летницы, и в предутреннюю, еще густую темень повалил дым, будто из трубы поднялся призрак. Варвара носила в летницу воду, била в сарае уголь. Вода, выплескиваясь из выварки на раскаленные конфорки, брызгала, шипела, словно Варвара над чем-то колдовала возле печки.
И дед Чоп давно уже встал, в исподней рубашке и латаных брюках, шморгая по полу шлепанцами, пошел в кладовую, разыскал оселок и длинный тонкий нож. Нож был с роговой, оклепанной медными гвоздями ручкой и сточенным, похожим на ущербленный месяц лезвием с легким налетом ржавчины. Нож старый, но добротный, как многие вещи в доме. Чоповский дом был сложен из белого кирпича, покрыт красным и серым, в шахматную доску, шифером, с просторной застекленной верандой. Комнаты высокие, светлые, в горнице четыре окна. Только странно в них сочетались полумягкие стулья с простой лавкой, никелированная кровать с громоздкой деревянной кушеткой. Видно, у Варвары к этому не было вкуса.
Чоп присел на низкую табуретку, принялся не спеша, старательно точить нож. Всем в это утро нашлось занятие, и каждый работал молча, преисполненный торжественности, понимая всю важность приготовлений. Лишь когда в катухе, разбуженный возней людей, проснулся боров, захрюкал, жалобно, просяще повизгивая, Чоп сказал вошедшей со двора Варваре, но больше самому себе:
— Чует скотина…
Потом, кряхтя, поднялся:
— Пойду к Сайкину за паяльной лампой.
Роясь в ящике кухонного стола, вся в своих бабьих заботах, Варвара метнула на Чопа досадливый взгляд:
— Все сало керосином провоняет! — И снова убежала в летницу.
«Это верно, — подумал Чоп. — Высмолим соломой».
Он взял мешок и пошел в сарай: в это утро никаких разладов в семье не дозволялось, все делалось согласно, в приподнятом настроении, и каждый старался поддержать это настроение, поддержать дух торжества, царивший в Доме. Этому служили и повешенные Варварой с вечера на окна накрахмаленные занавески, и вымытые, еще влажные по углам полы, застеленные домоткаными полосатыми дорожками, по которым дед ходил в толстых шерстяных носках, оставляя шлепанцы у порога горницы, если у него было дело на чистой половине. Горница выглядела, как молельня, прибранная, наряженная, пропитанная запахом сдобного теста с ванилью. На столе горой лежали пироги, покрытые вышитыми полотенцами. Пеклись с вечера до утра. Сонная Варвара то и дело прокидывалась среди ночи, вынимала их из печи пышащие сдобой, круглые, с вензелями, начиненные черносливом и сыром, и подовые, с мясом и рыбой. Для интереса, желая блеснуть своим уменьем, испекла с пяток куличей, или, по-местному, пасх, похожих на огромные грибы с шапками набекрень. Эти чуть подпаленные шапки с помощью гусиного пера Варвара обмазала взболтанными сырыми яйцами и присыпала крашеным пшеном. Напекла она и пирожков и печенья, представляя, как скажет гостям, усаживая их за стол: «Пекла, кажись, пирожки, а вышли крышки на горшки». Гости подосадуют, повздыхают: «Что ж, будем есть хлеб, если пирогов нет». Но тут Варвара внесет свой коронный, с вензелем, пирог и торжественно поставит посреди стола к удивлению гостей: «Милости прошу к нашему шалашу: я пирогов покрошу, отведать попрошу!» Гости будут есть да нахваливать хозяйку. Варваре этого и надо — славы первой пирожницы в хуторе. Так размышляя, Варвара заполняла противни, сковороды и отправляла в печь, а сама ложилась прикорнуть, но, чуткая, как кормящая мать, просыпалась точно к сроку.