И без бури степь иной раз угнетала своим унылым видом: голые, без единого деревца, хутора на солнцепеке, обнаженные берега рек и потрескавшееся илистое дно высохших прудов. «Почему не засадить берега садами, плакучими ивами? — говорила часто Елена. — Ведь есть такие уголки — Заветное, Ремонтное— самые дальние, а яблоки там брызжут сладким соком, виноград зреет отменный и у прудов растут помидоры в два кулака, разломишь пополам — мякоть такая сахаристая, что слюнки потекут!» Елене обычно отвечали, что-де скотина все равно потопчет, но она лишь крепче уверилась в том, что причина одна — бесхозяйственность, и мечтала со временем каждый хуторок, каждый пруд на колхозной земле превратить в сад, подключиться к государственной энергосистеме, газ провести в дома: совсем рядом, в каких-нибудь восемнадцати километрах от Таврического, блестела на солнце серебристыми резервуарами передаточная станция газопровода Ставрополь — Москва… Только вот дело оборачивалось по-другому, тут уже не до садов и газа, хотя бы озимые уцелели, хотя бы семена яровых не выдуло. С унылыми мыслями Елена объезжала поля и чувствовала пустоту, будто что-то дорогое навсегда, безвозвратно теряла…
Из-под сеялочных агрегатов курилась пыль, как завеса от дымовых шашек. Вскоре все они до одного остановились, брошенные где попало. Даже Пантелеев, на что опытный механизатор и крепкий человек, не устоял и, едва закончив круг, иссеченный, поднятой в воздух землей, с красными глазами, похожий на углекопа, прикатил на своем тракторе к полевому стану.
Многие колхозники ушли отсиживаться в хутор.
— Какой толк сейчас в севе? — говорили они. — Ветер следом выдувает семена.
Но кое-кто из трактористов остался. Они пристроили к сеялочным сошникам подвесные фанерные щитки и под вечер, когда ветер поутих, снова выехали в поле. Проверили: зерна не развевались, заделывались в почву.
Назавтра собиралось бюро, но из райкома не звонили, и Елена не знала, как быть. Утром хотела связаться по телефону с Бородиным, подняла трубку и тут же опустила. Пустота, пустота…
Одна-одинешенька, как оторванная от причала и унесенная штормом в открытое море лодка, шла Елена на полевой стан. Ветер дул ей в спину, и казалось, что кто-то толкает ее вперед, а она упирается. Выгоревшее дешевое пальтишко плотно, точно приклеилось, облепило ее фигуру. Елена с тоской поглядывала вдаль: будет ли конец этому светопреставлению?
На полдороге догнал «газик». Распахнулась дверца. Высунулся Бородин:
— Садись, подвезу!
— Я лучше пешком, Василий Никандрович. Хочу поля посмотреть. Боюсь за озимые.
— Это верно. Я тоже с тобой!
Он велел шоферу возвратиться в хутор и пошел вместе с Еленой по озимым полям.
— «Дождик, дождик, припустись!» Помните, Василий Никандрович, как в детстве играли? Все дни только и твержу. Да еще стихи:
Над пашней, над озимью вихрь
Со скоростью страшной летит,
Но мой заклинающий стих
Тебя все равно укротит!
Это она уже сочинила сама. Что-то в ней осталось от девчонки, и, наверное, на всю жизнь. Как-то Бородин даже спросил ее: «Маленькой ты, видно, любила в куклы играть?» «Любила, — подтвердила она. — Помню, до восьмого класса были у меня куклы. Сама уже большая, а жалко расставаться. Такой уютный устроила для них уголок».
— Что стало, что стало с безусой! — запричитала она возле полузаметенной, с желтыми увядшими стеблями озимой («безусой» здесь называли безостую пшеницу).
— Да, плохи дела. — Бородин присел на корточки рядом с Еленой и рассматривал со всех сторон вырванный из земли, увядший, с подопревшими корнями куст.
Впереди обозначилась, как за марлевой занавеской, чья-то фигура. Вот совсем прояснилась, и Бородин узнал Сашу Цымбала, работавшего с весны трактористом. На грязном лице поблескивали белки глаз, как у негра. Под носом от пальцев остался след маслянистой черноты. Саша кивнул на озимую:
— Зелень эта мертвая. Третьего дня мы подсеяли ячменем изреженное поле, сейчас зерна уже набухли, смотрел я сегодня утром. Сверху метет, а снизу, под пылью, сыро.
— Ты хоть при секретаре не говори, — сказала Елена, косясь на Бородина.
— А что такое? — не понял Саша.
— А то, что за пересев ему, наверное, уже выговор влепили.
Бородин сделал вид, что не слышал. Он на секунду задержал взгляд на лице Елены: под ноздрями густо осела пыль, губы потрескались, плотно сжаты, и подумал, что Елена дорогой для него человек, что расстанься он сейчас с ней, случись такое, утрата была бы огромна. Тут он вспомнил Рубцова, и такими отвлеченными, пустыми показались его наветы.
Елена все еще сидела на корточках, перебирая в руках вялые, сморщенные стебельки. Медленно поднялась и с неохотой побрела за мужчинами. Ее словно кто-то тянул назад, к погибающему полю пшеницы, и сердце тоскливо ныло, как от непоправимой утраты.
— Чем вы это поле будете пересевать? — спросил Бородин.
— Может, поправится озимка, — сказала Елена грустно, без надежды.
Саша неодобрительно покачал головой:
— Ждать дальше нельзя. Земля высыхает.
— Верно, — сказал Бородин. — Нельзя упускать влагу из почвы. Пересевайте ячменем! — И, наклонив голову, зашагал навстречу ветру, который напористо гудел над степью. За Бородиным бежала тень кирпичного цвета. Он не поверил своим глазам, взглянул на солнце: оно было похоже на луну. Нельзя было объяснить грязно-красный цвет тени: пыль висела в воздухе серая. И сразу припомнился жуткий сон, испепеленная земля и Лида в лохмотьях. Бородину стало не по себе, он ускорил шаг, словно хотел убежать от собственной тени…
— А ты почему, Саша, один, без трактора? — спросила Елена, хмурясь.
— Семян не везут. Час уже стоим. Где кладовщик?
— Ясно где. Отсиживается в чистой хате. Съезди в хутор, возьми мою двуколку. Она тут недалеко, на полевом стане… Василий Никандрович, а как там в городе? Тоже пыльно?
— Пыльно и там.
— А как диссертация — отправили?
— Отвез* Слетал в Москву на самолете.
— Вон как! В институт, конечно, заходили?
— Нет. Защищаться буду в академии.
Они подошли к жилому дому с мастерской-времянкой, небольшим садиком жерделей и колючей акации, голых, не радующих глаз, как все вокруг. Раму в одном окне не успели застеклить, и подоконник густо замело пылью. На печке горбился перевернутый вверх дном закопченный, с окалиной котел, впритык друг к другу стояли еще не покрытые железные кровати, загромождая всю комнату. Здесь пока люди не жили. Но в другой половине, побеленной, вымытой, с новыми плакатами на стенах и радиоприемником на тумбочке, уже хлопотала Семеновна, взятая в бригаду поваром за непревзойденное мастерство по части галушек. Елена как-то сказала Бородину, что опасается, как бы тетка, известная в хуторе самогонщица, не превратила кухонную печь в аппарат по перегонке свеклы на спирт и не сорвала бы ей посевную кампанию, но Семеновна так горячо божилась, обещая больше не заниматься непозволительным делом, что в это нельзя было не поверить.
— Ах, ах, а я не управилась, — засуетилась тетка, когда трое вошли в дом. — Малость придется подождать. Вы пока помойтесь, тем временем обед будет готов.
Пышнотелая Семеновна ринулась к кастрюлям и целиком закрыла собою печку.
Елена заглянула в пустую, необжитую комнату. Здесь было слышно, как на чердаке ворковали голуби. Они появлялись на полевом стане вместе с трактористами, жили с ними все лето и улетали в хутор, когда люди покидали степное пристанище. «Гуль, гуль, гуль…» — пели любовную песню голуби. Елена подошла к выбитому окну и пальцем с облезшим лаком, с набившейся под ноготь грязью размашисто и озорно написала на подоконнике: «Вася-Василек…» Застучала колесами двуколка, мимо окна покатил в хутор Саша, горбясь на передке. Елена испугалась, смазала написанное и торопливо, точно напроказничав, перешла в комнату, где стряпала тетка Семеновна.