В то время Саша писал много стихов. Кое-что посылал мне, хотя я была плохим критиком и мало разбиралась в поэзии. Он страшно тосковал, не мог дождаться отпуска, чтобы приехать и забрать нас из деревни. За лето он немного утеплил комнату, наружную стену обил толем, изнутри приколотил картонные плиты и обклеил обоями. Стало вроде теплее, но я по-прежнему кочегарила круглосуточно…
Однажды днем ко мне зашли какие-то молодые люди — мужчина и женщина — и попросили разрешения осмотреть наше жилье. Я решила, что это комиссия из шахтного комитета.
— Тепло? — опросил мужчина.
— Жарко! — ответила с раздражением. — Сапоги примерзают к полу, а одеяло — к стене.
Гости переглянулись.
— Да-а-а, вы нас обрадовали, — разочарованно сказал мужчина.
— Чем же я вас так обрадовала?
— Дело в том, что нам дают эту комнату…
— Как дают?!
— Очень просто. Ваш муж получил ордер на квартиру в крупнопанельном доме по Бульвару Пищевиков. Неужели для вас это новость?
Я чуть не выронила Вадьку, готова была расцеловать этого незнакомого человека. Трудно было поверить…
Кое-как дождалась Сашиного прихода, даже обедом его не накормила, атаковала с порога:
— Значит, Александр Алексеевич, можно собирать вещи? Будем новоселье праздновать?
Смеется:
— А ты откуда знаешь?
— Чужие люди сообщили. Ты ведь не нашел нужным поделиться с женой такой радостью… Совесть у тебя есть?
— А вдруг бы не дали. Что тогда? Слезы, разочарование?..
— Но ведь ты говорил, что очередь далеко. Как же так?
— Я сам ничего не знал. Оказывается, ребята с участка ходили в шахтком и в партком, и к директору. А вчера меня вызывают в жилищную комиссию, говорят: вот такое решение, Никулин, — двухкомнатная квартира в новом доме, как демобилизованному воину, одному из первых ударников коммунистического труда на шахте и зубастому комсомольцу…
Пока мы не переехали в квартиру, я не верила никаким ордерам и ключам. В то время, когда город только-только начал вылезать из каркасно-«щелевых» домиков, нам привалило редкое счастье. Мы были согласны на любую крохотную комнатку, пусть с подселением, пусть без всяких удобств, но только бы теплую. А тут отдельная квартира с ванной и горячей водой!
И тогда я, может быть, впервые поняла, что мой муж заслужил это своим трудом. А я, дурочка, дулась, когда он долго задерживался на работе. Мне бы понять тогда, что он всего себя, без остатка, отдавал делу, и чем больше отдавал, тем больше чувствовал в себе сил, и опять отдавал, и этим был счастлив…
Вот и осень.
Потускневшим взглядом
Смотрит небо в зеркало озер.
И сегодня мне бы очень надо
С кем-нибудь затеять разговор.
С настоящим прошлое сверяя,
Вдруг заметишь в жизни перебой,
И она, от края и до края,
Развернется вся перед тобой.
И не станет прежнего покоя
За свои прожитые года;
Ты увидишь издали такое,
Что вблизи не видел никогда…
Этой жизни я иду навстречу,
Чтобы очень многое решить.
И признаюсь:
Мне на эти плечи
Больше бы хотелось положить…
АВТОР.
Саша позвонил мне вечером, спросил разрешения зайти. Если можно, сегодня же. В его голосе звучала не то чтобы тревога, но какая-то крайняя заинтересованность, нетерпение.
Конечно, я согласился встретиться с ним, поскольку прекрасно знал: этот деликатный человек никогда не станет беспокоить, отрывать от работы или отдыха по пустякам.
Никулин появился минут через пятнадцать. Как обычно, снял в прохожей ботинки, остался в шерстяных носках грубой вязки. Эта его привычка разуваться, чтобы не наследить, всегда меня умиляла и шокировала. Я много раз протестовал, уговаривал не снимать обувь, но Саша был непреклонен. «Ноги устали в ботинках, пускай отдохнут» — неизменно лукавил он. Но я-то знал, что это идет от глубинного, давно воспитанного уважения к чужому труду.
Он вошел в комнату, сел на стул, положил на колени руки. Деревенская эта привычка смиренно держать руки на коленях, когда они не заняты никаким видимым делом, вызывала во мне щемящее чувство сострадания. Почему это происходило, я не могу объяснить. Но когда я смотрел на руки Никулина, небольшие, отнюдь не характерные для рабочего человека руки, непременно думал о его трудном деревенском детстве. В такие минуты всегда вспоминались Сашины стихи:
Я помню ячменный с колючками хлеб,
Чуть политый соевым маслом,
Ручонки мои замирали в ответ
На грустные мамины ласки.
Я помню, как рожь убирали серпом,
Как рыли картошку лопатой…
Я больше, чем просто парным молоком,
Обязан козе бородатой…
— Что вы знаете о «северной болезни»? — спросил мой гость без предисловий. Он часто начинал разговоры неожиданными, порой казалось, совершенно отвлеченными вопросами. — Вы сталкивались с этой проблемой?
— Читал у многих литераторов и социологов, пишущих о севере, но всерьез не задумывался, — признался я.
— Вот-вот, — сказал он с некоторой укоризной. — Мы редко задумываемся над чужими проблемами, пока не столкнемся с ними лицом к лицу и не представим, что чужие заботы когда-то непременно станут нашими. — Саша достал из кармана пачку «Беломора», неторопливо помял в пальцах папиросу. — Пойдемте на кухню, покурим и я вам все объясню.
Мы вышли на кухню. Вообще-то, я постоянно курил у себя в комнате, но Никулин, когда приходил, не позволял себе этого. «Пойдемте на кухню». Это тоже была одна из его неистребимых привычек.
— Так вот, вызывает меня на днях секретарь парткома, спрашивает: «Ты знаешь семью Потаповых? Он — проходчик на седьмом участке, она — породовыборщица на обогатительной фабрике». Конечно, говорю, знаю. Давно. Лет десять. Хорошие люди. Недавно двух дочерей замуж отдали. Теперь живут вдвоем, кажется, на Рабочей улице. «Непорядок у них в семье, — говорит секретарь. — Скандалят. Доходят до развода. Вот заявление жены. Сходи, разберись. Поговори по душам. Если что — подготовишь докладную для парткома. Потапов ведь коммунист…».
Ну вот. Пошел я сегодня. Час назад вернулся. Чувствую, не заснуть, если не выговорюсь. Потому и позвонил вам. — Тонкие пальцы его заметно вздрагивали, когда он сосредоточенно стряхивал пепел.
— Беда случилась? — спросил я.
— В том-то и дело, что видимой беды никакой, а проблема жуткая. Бывает же так: вроде бы радоваться надо, но вместо ликования — конфликт.
— Это уже из области драматургии…
— Вот именно. — Саша озабоченно вздохнул, стал подробно рассказывать: — Прихожу к Потаповым, они сидят в разных комнатах, как сычи на своих ветках. Мария Петровна спрашивает, по какому делу я пожаловал. Говорю, партком послал разбирать ее заявление на мужа. Она в слезы. Кричит в истерике: «Выходи, Николай! Выходи, выходи! Покажись, какой ты есть… А то люди думают, что ты самый порядочный, самостоятельный человек… Кодекс соблюдаешь… Ты не поверишь, Саша, что он на меня с кулаками кидался… Храбрый, когда вдвоем…» Не поверю, говорю. Не похоже это на Николая Николаевича…
Тут вышел из соседней комнаты Потапов, нехотя поздоровался, присел на диване, стал смотреть в окно. Чувствую, говорить ему не хочется. Но уж если прислали человека из парткома, то никуда не денешься, надо подчиниться.
«С чего ж у вас все началось?» — спрашиваю. А самому как-то неловко влазить в чужую семейную жизнь. Ведь я этим Потаповым, можно сказать, в сыновья гожусь.