Мама как-то ничего не поняла и очень вежливо обратилась к этим, что у окна и балкона:
— Проходите, пожалуйста, садитесь.
Они молча оставались на месте.
Дали прочесть какую-то бумагу. То была санкция на арест..
Один из них говорит:
— Валентина, мы только исполнители. Мы на работе. Нам приказано арестовать тебя. Переоденься и поедем.
— Куда?
— В КПЗ.
Бедная моя мамулька спрашивает:
— Адрес этого, как вы сказали, кэпэзе вы оставите?
Ей отвечают:
— Вам позвонят.
— Валентина, переоденься. Там холодно.
Я была в белых брючках и тонкой шелковой кофте.
У меня на постели лежал длинный шерстяной халат — как вязаное пальто.
— Вот его и возьми, — заботливо предложил мне один из них. — И теплые носки возьми. Брюки другие надень. Что еще? Расческу, к примеру… ну, кое-что совсем необходимое.
Странное состояние наступает во время катастрофы, которая явилась нежданно-негаданно — ее как бы не чувствуешь. Я думаю, все, кто пережил очень страшное, согласятся со мной. Оно как бы не твое — это страшное.
Мама тоже казалась спокойной. Была уверена, что это недоразумение и что я сегодня же вернусь.
Я стала переодеваться, тот, что у окна, оставался на месте. Другой стоял в дверях комнаты.
— Ну и что? Ну и как я переоденусь?
— Ты не стесняйся. Мы все равно не уйдем.
Мой взгляд упал на раскрытую тетрадь, которая лежала у меня на столике возле кровати. Там было написано: «…Нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа…» Это из письма Ф. М. Достоевского к Н. Д. Фонвизиной, подарившей ему на пути в острог Евангелие.
С этим я и поехала на казенном «Москвиче» в КПЗ.
Меня арестовали через пять лет после нашей трагедии со Стасом.
Тот длинный июньский день в Бутырке мне будет памятен навсегда. Вечером принесли обвинительное заключение, еще то, первое. Стала читать — диву далась! Самому Гоголю не сподобиться до такой смешной истории. Понимаю, что речь идет обо мне и Стасе, которого нет, понимаю, что меня хотят обвинить в убийстве Стаса; вижу, как авторы нагнетают атмосферу рассказа, и чем больше они ее нагнетают, тем смешнее выглядит история.
Я даже не расстроилась.
Отдала Глафире читать.
А вокруг меня девочки уселись — думали, что я буду переживать после того, как прочту этот «документ», песни стали петь из репертуара Пугачевой, Антонова, а потом так грянули «Поворот» Андрея Макаревича, что Глафира нам сделала замечание:
— Не мешайте читать!
И вдруг я поняла, что у всех девочек, которые окружили меня, была одна и та же статья. Статья, связанная с убийством. Холод прошел, зазнобило даже. Всматриваюсь в липа. Нет и тени рока на этих молодых, милых лицах. Наоборот, взгляд открытый, почти детский.
Это — правда. Я ничего не выдумываю.
Знаю, что одна из них бросила из ревности камень в любимого, попала в висок, и он погиб. Другая, будучи беременной, пришла в общежитие института, где учился ее муж, и задушила свою соперницу. Моя соседка Галочка убила своего насильника. У каждой из них есть своя правда, наверное, поэтому на их лицах не отпечаталось преступление.
Когда разошлись, Галочка мне сказала:
— Не знаю, как я буду с тобой расставаться. С ума сойду!
У Галочки не было ни отца, ни матери. Она никогда не рассказывала, почему ее воспитывал только дедушка. О дедушке говорила с любовью и юмором:
— Мой дед говорит, что у него все есть. Спросишь: «Что у тебя есть? Ничего у тебя нет». А он: «Всё! Ты. Цветной телевизор. И бормотушка. Вот так-то!» И, счастливый, смотрит свой цветной телевизор, пропуская стаканчик за стаканчиком своей бормотушки.
Глафира прочитала обвинительное заключение и попросила спуститься к ней. Спустилась. Не снимая очков, отчего она выглядела очень важной, стала глаголить:
— Они что — совсем ох…ли?
И продолжала важничать:
— Мотива преступления нет, следовательно, нет и самого преступления. Разве это мотив — «на почве неприязненных отношений»? Получается товарищеский суд, и то убогий. Нет ни одного факта, ни одного доказательства твоей виновности. Но самое интересное — это финал: «Может быть, удар нанесен посторонней рукой, но не исключена возможность, что и собственной». Ничего непонятно. Какого х… они тебя здесь держат? Нет, Валентина, тебя отпустят, никакого суда не будет. Посмотришь!
За моими делами мы забыли о том, что Ромашке тоже какая-то бумага пришла. Ромашку, оказывается, Верой зовут. Опустив голову, она сидела за столом. Я подошла к ней. Она грустно и доверчиво посмотрела на меня.
— Вера, — впервые я назвала ее по имени. — Что-нибудь случилось?
— Муж отравился газом. Умер. Поставил суп варить и заснул. Суп убежал. Ну, вот… — больше она не могла говорить, закашлялась, а слезы ручьем бежали по ее щекам.
Я не представляла, что Ромашка может плакать.
Директор ресторана кормила ее бутербродами, печеньем, конфетами.
Ромашка благодарно и ласково посмотрела на нее.
— Он умер неделю назад, а сказали только сейчас. Почему? Почему они так?
Не знала и я, почему они так. И стала успокаивать Веру. Просто сидела с ней рядом, зная, что сейчас я ей нужна.
Буквально на следующий день, вскоре после завтрака, дежурная выкрикнула:
— Малявина, с вещами!
Кто-то:
— Валюшка! Тебя отпускают!
Глафира торжественно заявила:
— Я знала! Я говорила!
А Галочка моя — навзрыд.
Золотая:
— Ты что, Галка, с ума спятила? Помоги лучше вещи собрать.
Галка не смогла мне помочь.
Помогала мне Ромашка, ловко связала мой барахляный матрас, сняла сумку, подтащила все к двери.
Девочки спустились вниз проводить меня.
Я не знала, куда меня поведут, но краешек надежды на то, что совсем ухожу, — был.
Нет, я не ушла из Бутырки. Попав сюда, оставь надежду, что отсюда можно выйти.
Меня перевели на «спецы». Это камеры под особым контролем. Перевели по просьбе прокуратуры Ленинского района.
А пока я не знаю, куда меня ведут.
Ну какие же длинные коридоры в Бутырке, а матрас и сумка тянут вниз, не дают идти… и камеры в ряд… бесконечные лестницы… и множество решетчатых дверей… поворот за поворотом… и снова двери, и снова огромные ключи: др-др… Противно поет свою песнь очередная дверь, потом — хлоп! — железом о железо.
Проходим мимо матрасов. Возле них скучает заключенный, оставленный на «рабочке».
Говорю вертухайке, специально говорю, чтобы узнать, остаюсь я здесь или ухожу:
— Мне матрас надо поменять. Он жуткий.
Она спокойно:
— Меняй.
Значит, остаюсь. Но куда ведут меня? Я понимаю — надо быть готовой к неожиданному, тем более здесь неожиданность на каждом шагу.
Сколько раз я слышала:
— Малявина! Без вещей!
Никогда не говорят, куда ведут — на свидание ли с родными, на встречу ли с адвокатом, к врачу или в карцер. Нервно это. Иным совсем плохо становится. Давление повышается, а сердцебиение такое, что в ушах стучит. Зачем так действовать на нервы? Неужели нельзя сказать, что за поход мы совершаем?
Говорю парню:.
— Поменяй мне матрас, пожалуйста.
Он лениво бросил мой в дальний угол и, как фокусник, одним движением выхватил из стопки матрас для меня. Остальные матрасы даже не шелохнулись.
Ну вот, новый матрас нести легче. Пошли дальше. Господи, когда же кончатся эти коридоры, лестницы, двери, ключи? Когда кончатся эти отвратительные звуки — железом о железо?
Вертухайке тоже наскучило идти молча, она спросила:
— О чем думаешь, Малявина?
— Во-первых, думаю, куда вы меня ведете? А во-вторых, меня интересует, где 103-я камера..
— Зачем она тебе?.
— Там Маяковский сидел.
— Правда? — оживилась спокойная до тупости вертухай ка.
— Да.
— А за что он сидел?.
— Был 1909 год.
— А-а-а, — протянула вертухайка, будто знала, что значил этот год в жизни поэта.