— Дедушка, дедушка, ты что? — сказал я громко от испуга, но он не отреагировал. — Дедушка! — крикнул я изо всей мочи. Не прекращая пения, он посмотрел отсутствующим взглядом на меня, вернее, в мою сторону, и поднял ладонь с растопыренными пальцами, что означало, видимо, «подожди, не мешай». В этот момент я услышал шаги за своей спиной, оглянулся и увидел отца. Он был бледным, тряс головой и энергично жестикулировал руками, не произнося ни слова. Наконец, из его горла вырвалось:
— Матвей Самуилович! Как вы можете?! Мы же договорились… Вы обещали мне… Я требую…
Дед, не оборачиваясь, допел свою песню, медленно стянул с себя платок, поцеловал его и принялся аккуратно складывать. Затем повернулся к отцу и сказал:
— Так получилось, Нафтоли, я не имел в виду… Мальчик вдруг зашел в комнату.
— Но вы мне обещали, что ребенок никогда не увидит этого мракобесия, — горячился отец.
— Мракобесие… — пробормотал дед в бороду, ни к кому не обращаясь. — Он это называет мракобесием… А между прочим, у самого была бар-мицва, и ничего, не помешало — таки стал профессором политэкономии…
— Он же комсомолец! У него склонность к литературе, может, это его будущее, — говорил отец нервно. — А! Разговаривать с вами бесполезно!
Он махнул рукой и выскочил из комнаты.
Между прочим, Нафтоли его называл только дед Матвей Самуилович, все прочие, включая деда Евсея и маму, звали его Анатолий.
Все ранее сказанное по сути дела было лишь введением, присказкой, и только теперь я подошел к самой истории. Речь в ней пойдет о литературе вообще и о Гоголе в частности.
Отец правильно сказал: литература действительно увлекала меня. Я много читал, выходя далеко за рамки школьной программы, и даже сам пытался что-то сочинять в прозе и стихами. Увлечению литературой несомненно способствовала моя школьная учительница Надежда Ивановна. Она умела говорить о писателях и их книгах так интересно, что даже нудноватый Некрасов казался увлекательным романтическим героем, а уж Лермонтов или Достоевский…
Собственно говоря, литературой увлечен был весь класс, уроки Надежды Ивановны походили, скорее, на университетские семинары. Она умудрялась вовлечь в литературные дискуссии самых посредственных троечников, самых равнодушных тупиц, предлагая, например, сделать доклад (это называлось «устное сообщение») на тему вроде «Почему мне не понравился писатель такой-то».
И вот как-то Надежда Ивановна предложила такую тему занятия: «Мой любимый Гоголь». Каждый ученик должен был найти какой-нибудь особенно понравившийся отрывок из произведения Николая Васильевича (любимых писателей она называла исключительно по имени-отчеству: Александр Сергеевич, Антон Павлович, Николай Васильевич), прочесть в классе и прокомментировать этот текст.
Помню, я выбрал трагическую сцену гибели Тараса Бульбы. Другие ученики (школа была мужская, не забудем) тоже в большинстве выбрали разные батальные и драматические сцены, что доказывает, между прочим, самостоятельность их инициативы, поскольку, будь взрослые вовлечены в процесс отбора, все бы принесли в класс «Птицу-тройку» и «Чуден Днепр при тихой погоде».
Итак, я с воодушевлением прочел описание казни славного атамана. «Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из Русской земли свой царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему! — воскликнул я в конце отрывка вместе с Николаем Васильевичем. — Да разве найдутся на свете такие огни, муки и такая сила, которая пересилила бы русскую силу!» Надежда Ивановна, я видел это по ее улыбке, была довольна и выбором текста, и моим чтением.
И вот следующим она вызывает ученика Алексея Зу-дова… О нем я должен сказать несколько слов. Такие персонажи, как Лешка Зудов по кличке Зудяра, встречаются, по моим наблюдениям, в каждой школе и в каждом классе. Это люди, возложившие на себя миссию смешить честной народ, иначе говоря, играющие добровольно роль шута. На уроках они задают дурацкие вопросы, строят рожи за спиной учителя, рассказывают о себе нелепые истории, падают с парты и т. п. Зудяра был такой вот школьный шут. При этом он обладал несомненным комедийным дарованием — мог верно изображать кого угодно, подражал голосам и звукам, выразительно читал юмористические рассказы, сам сочинял и разыгрывал смешные сценки. Вместе со всеми я много и охотно смялся его шуткам и проделкам. До поры до времени. Настал злополучный для советских евреев год, слово «космополит» было произнесено…
Нельзя сказать, что до той поры евреи жили спокойно, не ведая страха, угроз, издевок и ненависти, — все это было в полном размахе уже во время войны, но все же на официально-публичном уровне как-то сдерживалось остатками интернациональной риторики: «у нас все равны», «братство народов», «антисемитизм — буржуазный пережиток» и все такое… И вот пришла пора, когда само советское государство возглавило кампанию ненависти к евреям, то бишь космополитам. Все ограничения были сняты, всякое бесчинство в отношении космополитов дозволено — ату их, ребята!
Примечательно, с какой охотой в школе подхватили антиеврейскую кампанию правительства: с таким энтузиазмом ранее не относились ни к одному партийному призыву — ни к перевыполнению пятилеток, ни к орошению пустыни. На каждой перемене, в каждом углу рассказывали гнусные истории «про евреев», стены в уборных были расписаны антисемитскими лозунгами, а тех нескольких евреев, что учились в школе, буквально изводили насмешками. В сугубо пролетарском районе, где мы жили, вообще евреев было мало.
В нашем классе вожаком антиеврейских выходок сразу стал Зудяра. Вряд ли он действительно уж так сильно не любил евреев, скорее для него это была лишь возможность подурачиться и привлечь к себе внимание класса, но в последнее время ни о чем другом, кроме космополитов, он не говорил. Утром входил в класс с такой примерно фразой: «Ой, ви знаете, что пхоизошло у нас в квахти-ре с космополитом Абхамом Исааковичем?» — и сорок хохочущих физиономий оборачивались в мою сторону. Не в его, а в мою… Я был единственный в классе…
…К доске Зудяра вышел с томиком Гоголя, заложенным пальцем на нужной странице, и объявил:
— Я тоже прочту из «Тараса Бульбы».
И он начал читать отрывок, где описана толпа запорожцев на берегу Днепра, и какие-то казаки (кстати, Гоголь пишет «козаки») в «оборванных свитках» рассказывают им, что не стало жизни от жидов, что вот они уже и церкви православные в аренду забрали и своим жидовкам юбки шьют из поповских риз.
«Перевешать всю жидову! — раздалось из толпы. — Перетопить их всех, поганцев, в Днепре!»
Зудяра прокричал эти слова мужественным «казацким» голосом. Все лица, как по команде, повернулись ко мне. Я почувствовал, что краснею и глаза мои наливаются слезами. Зудяра продолжал:
«Толпа ринулась на предместье с желанием перерезать всех жидов. Бедные сины Изхаиля, растехявши все пхи-сутствие своего и без того мелкого духа… — Эти слова произносились с издевательским «еврейским» акцентом… — Прятались в пустых горелочных бочках, в печках и даже заползывали под юбки своих жидовок; но казаки везде их находили».
Все хохотали. Я чувствовал, что лицо мое пылает, и я сейчас или закричу, или потеряю сознание. Я взглянул на Надежду Ивановну — она хмурилась, ей определенно все это не нравилось. Но почему же тогда она не прервет его?
«Жидов расхватали по рукам и начали швырять в волны. Жалобный крик раздался со всех сторон. — Голос Зудяры звенел победной радостью. — Но суровые запорожцы только смеялись, видя, как жидовские ноги в башмаках и чулках болтались на воздухе».
Я не притворялся, когда говорил потом родителям, что не понимал происходящего со мной, как будто это был кто-то другой, не я. Помню, этот «другой» вскочил с места, перепрыгнул через парту, подлетел к Зудяре, вышиб из его рук книгу, схватил его за горло и повалил на пол. Поднялся крик, все повскакали с мест. Ничего не соображая, я бил Зудяру кулаками по лицу, он пытался уворачиваться и кричал:
— Ты что?.. Это же Гоголь написал… Это же не я! Гоголь!.. Гоголь!..