Конечно, отец Мурэшану говорил эту проповедь не без умысла. Потому как и мне, увы, кажется, что жителям нашего села следует крепко и о многом призадуматься…
Я уже давно борюсь сама с собой, не зная, написать тебе или нет о том, что творится в последнее время в Вэлень, и особенно на прииске „Архангелы“. Я должна покаяться: новостями я с тобой не делилась из опасения, как бы ты не стал чуждаться меня. Верю я тебе безгранично, но всяческие сомнения помимо моей воли лезут в голову. Я гоню их прочь, а они меня снова одолевают. Дело в том, дорогой Василе, что у „Архангелов“ кончилось золото или же вот-вот кончится. Старую штольню забросили, а из новой достают породу, в которой, кажется, и золота-то почти нет. В доме у нас все перевернулось вверх дном, все не на своем месте, и угнетает всех тяжкое безрадостное молчание. Ни мать, ни отца просто не узнать. Мама за последние полтора месяца постарела лет на десять. Примерно столько времени назад стряслась у нас беда, а я тебе, дорогой Василе, ничего не написала. Ты простишь меня, не правда ли, если я признаюсь: мне было страшно, что ты покинешь меня, узнав о моей бедности? Не понимала я и всей тяжести удара, который обрушился на отца. И все-таки я не считаю случившееся несчастьем, хоть и поддакиваю родителям. Но скрывать от тебя я больше ничего не могу, и, если ты судишь обо всем как отец Мурэшану, значит, мне можно говорить безо всякой опаски.
Да, дорогой Василе, не только „Архангелам“ пришел конец, но, как мне кажется, и отцовским деньгам. Перед самым рождеством он не заплатил рудокопам и остался у них в долгу. Я знаю, тебе это покажется невероятным, но уверяю тебя — так оно и есть. Так что теперь ты имеешь дело вовсе не с богатой девушкой. Мне кажется, Гица все это предвидел, когда писал, что в скором времени рухнут все препятствия для нашей свадьбы.
Неужели и вправду все препятствия рухнули? Неужели моя бедность не породит новых? Почему-то мне страшно, хоть я и верю, что богатство для тебя не самое главное… Я живу с людьми, которые отравлены безнадежностью, воздух у нас в доме пропитан предчувствием беды. Может быть, страх, незаметно заполнивший комнаты нашего дома, проник и в мою душу?..
Вот и теперь мне кажется, что я в гробу. У нас так тихо, что ушам больно делается. Господи, как бы я радовалась долгожданному покою, если бы не знала, что отец и мать сидят каждый в своей комнате и, окаменев, смотрят в пустоту. Как бы я была счастлива, что избавлена от сутолоки и суматохи, всегда сопровождавших в нашем доме праздники, если бы не ощущала, что пустые глаза смотрят на меня, леденят мне сердце и наполняют его страхом. По правде сказать, я была бы счастлива, если бы родители смотрели на случившееся так же, как я, и перестали бы мучиться. Но вижу, что это невозможно. И папа, и мама так долго жили только прииском, что, боюсь, образовавшуюся пустоту уже не заполнишь.
И я по слабости своей никак не решаюсь поговорить с ними, их приободрить. Сама не знаю почему; возможно, предчувствую, что они меня не услышат.
Всюду праздник, дорогой Василе. Трактиры и корчмы полны народу, дым стоит коромыслом, отовсюду слышатся музыка, песни. В церкви люди жадно слушали отца Мурэшану, но не успели выйти, как с той же жадностью окунулись в праздничную свистопляску. Ох уж эти рудокопы! Сдается мне, все они скроены на один лад: пока есть на что, пей, гуляй, ни о чем не думай!
Мне так хотелось бы повидать тебя, побыть с тобой рядом. Мне кажется, что, коснись ты меня хоть пальчиком, страхи мои тут же улетучатся! Не сердись, дорогой, но я… люблю тебя день ото дня все сильнее. Не забывай, что я женщина, и чем больше я тебя люблю, тем страшнее мне потерять тебя!
Видишь ли, я никогда не упрекала тебя за то, что ты проводишь время с домнишоарой Лаурой, но как только я ощутила страх, я стала бояться и этой девушки. Теперь я думаю про себя: „А что, если он открыл в ней достоинства, которых нет у меня?“ Мы ведь так мало были с тобою вместе! Да, мы жили в одном селе, но друг друга совсем не знали. Как я могу спокойно думать о домнишоаре Лауре, когда за один месяц она видела тебя больше, чем я за целый год! Ты по-прежнему обедаешь у них? Знай, что последнее время, когда я сажусь за стол, всякий раз я говорю про себя: „Сейчас и Лаура садится рядом с Василе или напротив него!“ И я выхожу из-за стола, не съев ни кусочка! Я чувствую, дорогой друг, что подобные мысли все больше тревожат меня, и предвижу, что будущая жизнь моя будет еще больше омрачена. Потому и прошу тебя поторопиться с ответом и успокоить меня! Лучше всего, конечно, будет, если ты бросишь Гурень и вернешься домой. Каким бы счастьем было увидеть тебя под моим окном, которое теперь так печально смотрит на улицу!
Эленуца».
VIII
И большой зал, и все кабинеты в трактире Спиридона были набиты битком. Вокруг столов перед полными стаканами сидели веселые мужчины и празднично разодетые женщины. Оконные стекла покрылись от жары испариной и плакали тяжелыми каплями. Большинство жителей Вэлень развлекалось пивом. Высокие стаканы с белыми шапками пены рядами выстраивались на столах. Со всех сторон слышались пожелания счастья и здоровья. Наиболее набожные провозглашали:
Рождество Христово
Даст нам счастье снова.
В большом зале народ стеснился вокруг стола в самой середине. Множество улыбающихся лиц смотрело на человечка, который что-то горячо рассказывал, непрестанно размахивая руками. Слушатели то и дело взрывались хохотом, прерывали его вопросами. Человечек на секунду замолкал, устремив поверх голов блестящие живые глазки, и снова начинал говорить. Был он худ, костляв, с огромной головой, редкими усами и бородкой. Ножки у него были кривы, руки слишком длинны, и на бледном лице жили, казалось, одни глаза.
Он стоял возле столика, за которым восседали бывший компаньон «Архангелов» Георге Прункул и письмоводитель Попеску. Прункул поднес ему стакан вина и, смеясь, спросил:
— Ну, Никифор, скажи: упорхнет горная хозяйка от нас или нет?
Никифор не был привычен к выпивке, стакана вина было достаточно, чтобы глаза у него заблестели и он начал какой-нибудь рассказ, который потом постоянно пересказывался в Вэлень и других окрестных селах. Зато работать Никифор не любил, работа словно пальцы ему обжигала. Жил он чаще всего на чужой счет: сегодня один приглашал его к столу, завтра — другой.
Никифор выслушал Прункула, покачал головой и начал низким голосом:
— Святая пречистая троица и святая молитва, святой нынешний день пресветлого рождения Иисуса Христа и святых апостолов! Все, что есть на земле, богом создано и людям отдано, дабы возвеличить его. Но люди преисполнили себя дьяволом, в каждом человеке девять чертей, в каждом черте девять скорпионов, и все они объединились, чтобы попрать законы всевышнего. Горе вам, явившимся с раннего утра в корчму, чтобы наполнить ваши души хмельными парами, вместо того чтобы наполнить их молитвой! Горе вам, ибо вы верите, будто золото не иссякнет в горах. Диаволы, сидящие в вас, вас же и ослепляют, чтобы вы не видела, затыкают вам уши, чтобы вы не слышали, как расправляет крылья горная хозяйка, готовясь к отлету!
Никифор замолчал и уперся глазами в землю. Люди еще теснее сгрудились вокруг него.
— И этой весной, и прошлой весной спал я в лесу, подложив под голову камушек, — снова зачастил Никифор. — И снился мне сон, а во сне я видел всю райскую красу и пречистую божью матерь, плачущую тяжкими слезами. Плачет она, и, плачущая, спускается на светлом облаке, и, остановившись надо мной, спрашивает меня ласково: «Спишь, Никифор?» — «Не сплю, пречистая! — отвечаю ей, — Уж больно бесподобные красоты райские открываются мне». — «А тебе нравятся, Никифор, красоты райские и райский свет?» — спрашивает меня пресвятая дева. «Нравятся, пречистая, — отвечаю, — и многое бы я отдал, чтобы оказаться там, в тени цветущего древа, на ветвях которого играют два ангелочка». — «Видишь ли, Никифор, — отвечает она мне, — вся райская благодать и красоты для людей приготовлены, когда они придут из мира усталые, чтобы тут отдохнуть. Но многие не увидят рая, не отдохнут в нем, ибо сбились с пути божьего. Птенчиков пригрела я на груди своей, а они обернулись змеенышами и уползли к старой змее, матери сатаны. Оседлали они хвост змеи-старухи, и уволокла их дракониха в ад, где и вымарала всех в бадье со смолою». Тут я взмолился. «Пожалей, — говорю, — пречистая, раба твоего Никифора, не отдай его на съедение дьяволу!» — «Не отдам, — отвечает, — ибо золото тебе не в радость и к пьянственному питию ты не жаден, „Отче наш“ читаешь, греховных путей избегаешь. Но многие из твоего села, кто теперь смеется, будут плакать, а многие, кто скачет от радости, будут стенать от жестокой боли. И если тебе жалко людей, то пойди и скажи управляющему „Архангелов“: „Раб сатаны, возвернись к господу богу, ибо погибель близка. Не золото насытит тебя, а слово божие“. Пойди к товарищам его и скажи им: „Пришло время покаяться!“ Обойди все другие прииски, и „Шпору“, и „Хозяйку“, и „Венгерца“, и „Козий утес“, и скажи, что над ними навис гнев божий. Поспеши в трактиры, переверни там столы, выплесни пьянственное питие и изгони дьявола!» — «Господи боже мой, — говорю, — это столько народу, пречистая, увлечет за собою Мамона?» — «Столько и еще больше, и вскоре наступят их последние дни, которые будут им тяжелее, чем дни их первые, и станет тогда пожирать человек человека, и не будет им уже спасенья. А ты, Никифор, хочешь быть пророком божиим и звать людей к покаянию перед Страшным судом?» Пречистая дева посмотрела на меня, и была она похожа на голубку. Возрадовался я и отвечал: «Хочу! Вот я, раб божий!»