Письмоводитель ревновал к доброй славе священника и всем своим чиновным авторитетом препятствовал батюшке, стоило тому завести речь о каких-либо полезных для села новшествах. Священник, понимая все, улыбался, порой отстранялся, но в большинстве случаев сам брался за дело и успешно завершал его без помощи письмоводителя.
Попадья часто говорила ему: «Тебе бы стоило написать в газеты, чтобы люди знали, как радеет за село этот письмоводитель».
Но батюшка отвечал ей с улыбкой: «А стоит ли нашими мелкими заботами морочить людям головы?»
Всего этого Василе не знал, живя пока еще вне забот и трудов большого и зачастую суетного мира. Правда, приезжая на каникулы, он замечал, что Эуджения и. Октавия смотрят на него пренебрежительно и свысока. Но к этому времени оба семейства не были уже в дружеских отношениях. Читая письмо Эленуцы, Василе счел многообещающими извинения за семейство Родян и похвалы в адрес семьи священника. Но суд его был, увы, неправеден.
Очнувшись от грез, Василе принялся за письмо:
«Уважаемая домнишоара!
У меня нет слов, чтобы выразить радость, с какой я читал ваше письмо. Оно пролило бы свет в мою душу, будь я даже в самом мрачном настроении. Ваше доверие для меня великая честь, и, как мне кажется, вы делаете первый шаг к тому, чтобы исчезла напряженность, которая ощущается в отношениях между нашими семьями. И если, домнишоара, я испытываю боль, то только оттого, что наши родители так далеки друг от друга. Мы живем слишком разъединенно, и, если в селе есть две-три интеллигентных семьи, они не должны жить изолированно. Вы пишете, что в день вознесения мой отец завтракал с вами на лугу в горах Влэдень, потом вы разговаривали с моими сестрами, а Мариоару нашли очаровательной. Я не могу выразить, насколько я благодарен вам за утонченность ваших чувств и души.
А теперь разрешите мне поблагодарить вас за тот интересный случай, который вы описываете.
Полагаю, что единственным ответом на все, что вы мне написали, может быть лишь глубокая благодарность. Но чтобы вы не думали, будто я недостаточно подготовлен к принятию сана, скажу, что вы не содеяли никакого греха и не совершили ничего аморального. Мы не всегда являемся хозяевами наших поступков, особенно если они вызваны вспышкой чувства. Прекрасный пейзаж рождает восхищение, смешное вызывает неудержимый хохот. Тут мы подчиняемся инстинкту.
Ваш смех передался и мне, но я не хохотал столь безудержно. Тонкие, словно серебряные, струны вашего смеха до сих пор звенят в моей душе. Стало быть, если вы даже согрешили, вместе с вами согрешил и я, И все-таки прошу вас, впредь не смейтесь столь безжалостно над теми, кто будет просить вашей руки. Хоть вы и пишете, что мысль о замужестве не доставляет вам удовольствия, на вашу руку будут претендовать многие, и не потому только, что вы богаты…
Вы, домнишоара, можете ждать… А мы, несчастные семинаристы, вынуждены жениться как можно скорее, чтобы получить приход. И нам, в отличие от вас, не до смеха; мне, возможно, придется жениться уже осенью. И если девушка, отказав мне во взаимности, еще и посмеется надо мной… Я прекрасно понимаю, что могу оказаться в таком положении и буду достоин осмеяния, и все же, поверьте, смех этот не доставил бы мне удовольствия.
С тех пор как я прочитал, что вы без всякой радости думаете о замужестве, расхотелось жениться и мне… Мы, семинаристы, и впрямь несчастные люди!..
Ваше письмо никто не увидит, смею вас заверить. Но вовсе не потому, что оно написано небрежно. Если бы речь шла о стиле, я бы показывал письмо всем подряд и приговаривал бы: „Посмотрите, как замечательно пишет прелестная девушка, моя знакомая!“ Я бы не постеснялся так сказать, потому что вы все равно не услышали бы меня. Я знаю, вы не любите комплиментов, но это была бы чистая правда.
Но я никому не покажу письма, потому что оно мне слишком дорого. Оно единственное мое сокровище, уважаемая домнишоара. Могу откровенно признаться, что после пасхи и у меня было немало волнений, хотя из дома я уехал совершенно успокоенный. Что это были за волнения? Но почему я должен о них говорить, когда, возможно, вы вовсе ими не интересуетесь и не желаете их знать? Размышления, предположения, планы на будущее, смятение чувств… Но теперь все это прошло, вы писали словно бы волшебными чернилами, и я спокоен. Хотите, я вам признаюсь в одном заблуждении: мне казалось, что вы разговариваете благожелательно со мной только из сочувствия, из жалости. Теперь я так не думаю и очень счастлив.
Мне хотелось бы сказать вам… Но как выскажешь поющую и трепещущую душу? Только молчанием, уважаемая домнишоара! Я бы вам написал еще о многом, мне столько нужно вам сказать, но мешает счастье.
Прежде чем я закончу, разрешите мне послать вам… нет, нет, лучше молчать! Я так боюсь услышать взрыв вашего смеха.
С уважением остаюсь искренне ваш,
Василе Мурэшану.
P. S. В скором времени пошлю вам две книги, которые, надеюсь, понравятся вам больше, чем все посланные ранее».
XVII
Обычно к концу июня с наступлением летней жары толчеи в Вэлень начинали грохотать тише, но не потому, что им нечего было толочь, а потому что во всех трех речках, к великому сожалению золотопромышленников, резко падал уровень воды. Первой высыхала Вэлишоара, потом Козий ручей. Большая река, вдоль которой в основном и располагались толчеи, текла, обмелев, и летом, но у нее не хватало воды, чтобы вращать все колеса.
Но этот год не был засушлив. После того как сошел снег, что ни день шли дожди. Леса хранили влагу, мелкие ручьи, пробивавшиеся через щели в скалах, обильно питали все три речки, и толчеи наполняли своим перестуком всю долину. «Архангелы», «Шпора», «Влэдяса» и прииски поменьше, не скупясь, снабжали их золотоносной породой. Вэляне выглядели веселей и шумней, чем обычно, радуясь бренчанию монет в кошельках. По сельским корчмам не прекращались попойки, а когда в городе собиралась компания рудокопов, работавших у «Архангелов», гулянье продолжалось по три дня кряду.
Совладельцы «Архангелов» помалкивали о расходах на новую галерею, а они все росли и росли. И только Прункул глядел задумчиво, словно на что-то решался. Унгурян получил еще три телеграммы, в которых его чадо угрожало покончить жизнь самоубийством, если немедленно не получит денег, и, понятное дело, старый Ионуц не оставил в беде будущего адвоката. Прункул же сжигал все телеграммы и раз в месяц посылал своему студенту по восемьдесят злотых.
Мрачнее всех был примарь Василе Корнян.
С той поры как он ночью на второй день пасхи поколотил жену, дом их превратился в ад. На другой день утром его жена Салвина ушла к родителям. Выглядела она совсем больной, но убивали ее не физические муки, а душевные. Родители окаменели, увидев бледную, всю в синяках, враз постаревшую дочь. Мать разрыдалась и запричитала:
— Дитятко мое! Девочка моя!
Она давно замечала, куда устремлялись помыслы примаря, но думать не думала, что так это может кончиться.
— Вот наука тем, кто не слушает родителей! — проворчал отец. Но, увидев, что Салвина рыдает навзрыд, смягчился, подошел к дочери, погладил ее по голове и сказал:
— Не плачь. Ничего не поделаешь, от ежа шерсти не дождешься. Но ничего. Мы вас разведем, а бог, глядишь, даст тебе новое счастье.
Обе женщины причитали до самого вечера, смешивая слезы в один ручей. Салвина две недели прожила в доме родителей, но не оправилась, а худела и слабела не по дням, а по часам.
Мать, привыкшая терпеть любую беду, столь же упорно настаивала на примирении с мужем, сколь громко оплакивала судьбу Салвины, когда та выходила замуж, и требовала этого тем решительней, чем больше «Архангелы» давали золота и чем шире расходились по селу слухи: «Видали Докицу? Разрушила-таки семью примаря!»
Все чаще и чаще заводила она разговоры о том, чтобы Салвина вернулась к мужу. А Салвину не нужно было и уговаривать. Она простила своего Василе сразу после той ночи, когда он избил ее, и была бы рада вернуться, да только чувствовала себя настолько слабой, что боялась в таком виде показаться мужу на глаза. Она знала, что муж не терпит ни болезней, ни страданий, даже самых малых, от каких грустнеют только глаза. В такие минуты жена у него вызывала отвращение. Вот Салвина и выжидала, когда окрепнет и поправится.