После обеда мастер обычно ходил по цеху, задерживаясь время от времени у станков, пока шальной виток дымящейся стружки не вырывался и не летел в его сторону. Тогда шарахался от стружки в сторону и почему-то сразу же уходил в свою конторку, где с невозмутимым спокойствием стругал ножичком яблоко. Не любил Сипов горячей стружки, не терпел ее, и стружка вроде бы тоже Сипова не терпела. То ли когда-то она обожгла его, то ли Сипов вообще был непривычен к ней.
Совершая после перерыва обход, Сипов протянул Родиону резцы:
— Возьми. Дополнительные.
— Нехорошо выходит, — начал было Родион. Но Сипов мигом насторожился:
— Что нехорошего-то?
— Ударник вроде я, — Родион кивнул на флажок, — а приходится перерабатывать, прихватывать. Люди что скажут?
За гулом станков приходилось кричать, и Сипов отозвал Родиона к окну, где гул был слабее:
— А сознательность? Где ваша сознательность? Неурядицы свойственны в любом деле, на каждом предприятии.
К окну потянулись другие. Шумели одни вентиляторы, оставленные на миг станки ждали своих хозяев. Появился и Агафончик, с ходу забалагурил:
— Что за шум, а драки нет?
— Вот, — кивнул Сипов на Родиона. — Опять выкинул коника.
— Для тебя же мастер старается, чтоб заработал, — проворчал укоризненно Агафончик, — а ты?
— Помолчи-ка, — осадили быстренько Агафончика.
— Мог бы отгул попросить, — бросил Агафончик уже примирительно.
— Да разве дело в отгулах? — не остывал, не успокаивался Родион. — Пойми ты!
— А в чем, по-твоему, дело? — Агафончик откинул прилипшую на лбу прядь и ждал, уставясь на Родиона. Вынуждал сказать то, что скажет в их смене не каждый, но о чем наверняка многие думали.
— А дело, откровенно говоря, в извилинах. Кое у кого они не так выгнуты; Надо уметь работать, а не за стул держаться.
— Это уж слишком, — проворчал Агафончик.
Рядом заметили:
— Известно, не каждый может остаться. Особенно те, кто учится. Хлопот полон рот.
— Ну, друзья мои, — развел Сипов руками, — учиться следовало вовремя!
И тут Родион не выдержал, сказалось, наверное, напряжение от бессонных ночей:
— Учиться, Анатолий Иванович, никому нелишне. Даже вам. А относительно комбинаций одно сказать надо, делайте их, укладываясь в рабочее время. На чужой спине да в рай…
Пыл Родиона перекинулся на других:
— Ведь правильно говорит!
— Да что правильного?
— Трудовой кодекс читали?
— Читал, — кивнул Сипов. — Знаю не хуже вас.
— Вот там и сказано.
— Что там сказано?
— Сверхурочные разрешены только в исключительных случаях.
— Наш случай и есть исключительный.
— Да в чем же он исключительный?
— Мы делаем детали на экспорт? И не имеем права не отправить их в срок. Понимаете вы или нет?
— Понимаем.
— С нас семь шкур снимут, — вразумлял Сипов.
— Почему с нас? С кого надо, с того и снимут.
— Вы лучше посмотрите, что делается за нами. Хватали, старались, ночей не спали, а для чего?
— Кто это сказал «для чего»?
— Я сказал. — Родион ждал — вот Сипов обрушится на него, но, видя, что тот молчит, продолжал: — Я сказал. Сделанное нами сверх плана часто не идет на выход. Оно остается в цехе, на других операциях. От нас оно уходит, а потом застревает. Мы создаем завал. Посмотрите, сколько скопилось сверхплановой нашей продукции на шлифовке.
— А давайте посмотрим! — оживились собравшиеся, чувствуя, что он говорит не зря. — Давайте пойдем — посмотрим!
Не сговариваясь, подались в конец цеха, где сквозь проем в стене поступали детали после термитной обработки на шлифование. В термитном с ними еще справлялись, но как только попадали детали к шлифовальным станкам, образовывался завал. Их было слишком много — сверхплановых, лежащих штабелями, неделями ждущих своей очереди.
Станки здесь пропускали ровно столько, сколько могли пропустить. И детали скапливались, напирали, как лед у речного моста.
— От себя, только бы от себя! А там — трава не расти. Надо писать, говорить на собрании — показуха, черт знает что! — Галдели, шумели и порешили на первом же собрании рассказать все. Термитчики тоже хороши: перевыполняли, помалкивали.
Сипов молча глянул и тут же ушел. Разошлись и остальные. Вгрызались резцы. Падала, на лету остывая, стружка.
В машинном гуле живо стоял в ушах каждого разговор. Было над чем подумать. Сделал бы кто прибор такой, чтобы могли вымерять им люди плохое и доброе, браковать ненужное. И вручить, раздать прибор такой каждому, наподобие тех, что выдают солдатам измерять радиацию.
Собрания весной Родион не дождался. Оказался вскоре в цеху ремонтников.
* * *
Комната у Родиона на двоих. Но сегодня был он один.
Спал город, спало общежитие. А мысли цеплялись, как клочья тумана за оголенные сучья. Да, наивно, оказывается, было писать заявление, вынуждать до хрипоты спорить в душном кабинете людей, за смену и без того намотавшихся…
Гудели далеко за пустырями в ночной тиши тепловозы, стучали колеса вагонов.
Водители запоздало тормозили у перекрестка, и визг тормозов будил спящих. Все улавливает, вбирает в такие минуты сердце.
Поезда… По ночам их шум доносится к Родиону в комнату. Несутся из далей, зовут к перемене мест, подобно журавлиному кличу.
Так вот залетали гудки поездов к мальчишкам в деревню, заставляли прислушиваться к звукам, несхожим с другими, привычно окружавшими детвору звуками.
И оттуда, из минувших тех дней, явилась некая странная, поездами зароненная необузданность.
Ребенком однажды впервые ехал Родион с матерью в город. От станции до деревни, где жили — было километра четыре. Кустарниками и редколесьем уводила от деревни к поездам стежка. Беспредельным представал детворе этот путь и окружающее его по сторонам.
Стежка в сторону станции — единственная, *и помнилась потому лучше других деревенских стежек. Она уводила туда, где пахли густо прогретые солнцем шпалы, струясь, убегали вдаль рельсы…
По дороге в город радостно распахивалось из окна вагона неизведанное, неразгаданное мальчишками. Здесь ничего нельзя было пропустить. На речке, в лесу, в поле у стада мальчишки долго будут друг другу рассказывать об увиденном.
Вот мимолетно показался у пригорка аэродром. На земле самолеты напоминают опустившиеся угловатые облака. Завидя их, Родион приникал всякий раз вплотную к окну, будто надеялся постигнуть тайну тайн — на кружение над землей, кружение в небе…
Сколько потом ни приходилось ездить этой дорогой, с нетерпением всегда ждал он того момента, когда мелькнут за пригорком в ряд стоящие самолеты. Надо успеть их увидеть, надо схватить самое важное по пути в город. «Ус-петь! У-видеть!» — поторапливали обычно колеса.
И приезжая в край детства, ждет и теперь он на станции проходящего поезда, от которого мигом тают накопившиеся усталость и горечь.
Родион узнал к поездам дорогу. И в знойные дни лета, когда рассеянно сновали в синеве облака, убегал на станцию в одиночку.
«Та-та, та-та, — наперебой стучали, неслись здесь, пели колеса. Дальше быстрее: — Без тебя, без тебя, без тебя! — И наконец протяжно: — Обла-ка, обла-ка… об-ла-ка…» Беспокойное, взбудораживающее и манящее нес в себе их стремительный бег и грохот. Какая-то запрятанная сила в тебе начинала ему отзываться. Метаться, биться, рваться наружу.
Поезда уносились. Быстро затихали колеса. А Родион стоял под откосом, слушал, как не унимается в душе рвущаяся к ним сила. И вместо деревенских стежек, над полями рассеянных облаков — замелькали в жизни степные стройки, общежития, города, палатки, армия…
С поездами оживала в дороге юность. И как журавля, отбившегося от стада, звали и звали они теперь по ночам в дорогу. А однажды летом, когда Родион до устали нагулялся по загородным полям, глядя как взвивается и журчит над своим гнездом жаворонок — ему привиделся во сне шедший с небывалой скоростью поезд. И так же скоро над ним неслись громадные облака. Они увлекали все, что попадалось на их пути. Жаворонок запутался и, силясь скорее выбраться, пронзительно закричал. От его крика Родион вмиг проснулся. Крик напомнил ему вой станка… Полежал, вслушиваясь в дальний тепловозный гудок, и сам себе показался вдруг остановленным поездом…