Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Собственно, к «Русскому слову» власть начала присматриваться сразу после перехода газеты в руки Сытина. В октябре 1897 года обер-полицмейстер Москвы Трепов в рапорте генерал-губернатору доносил, что Сытин «предполагает совершенно изменить состав ее редакции и сотрудников, для чего <…> уже начал приглашать в число последних лиц, политически неблагонадежных и известных Департаменту полиции, предполагая даже назначить первым редактором одно лицо, состоящее под негласным надзором полиции. При этом обновленном составе консервативная газета, каковой до сих пор являлось „Русское слово“, перейдет в руки либеральной партии»[1001]. Этим лицом, судя по косвенным данным, должен был стать видный общественный деятель в области народного просвещения, сотрудник издательства Сытина В. П. Вахтеров. Спустя два года Трепов подчеркивал, что сытинская газета превращается в либерально-народнический орган, «который все более и более приобретает читателей в рабочей среде»[1002]. Власть препятствовала росту тиража издания, не давала разрешения на приложения. Изменение облика газеты в связи с приходом Дорошевича и других новых сотрудников, прежде всего Сергея Яблоновского и Григория Петрова, стало причиной того, что Главное управление по делам печати потребовало от Московского цензурного комитета указать редактору Благову «на неприличный тон и хлесткий характер статей, с некоторого времени появляющихся в газете», и предупредить, что «повторение подобных статей повлечет за собой административные меры воздействия»[1003]. Меры не заставили себя ждать. 13 сентября 1901 года газета по распоряжению министра внутренних дел была приостановлена на неделю за публикацию заметки об отъезде Льва Толстого на лечение в Крым. Информация была совершенно невинная, без какого бы то ни было комментария. Но власть опасалась публичного выражения сочувствия писателю, незадолго до того отлученному от церкви. Спустя три месяца по инициативе Д. С. Сипягина и Н. В. Шаховского газету исключили из списка изданий, разрешенных для народных читален и библиотек[1004]. В мае 1903 года председательствующий в Московском цензурном комитете Назаревский советовался с начальником Главного управления по делам печати Н. А. Зверевым: «„Русское слово“, как изволите усмотреть из отмеченного сегодняшнего нумера (133), несмотря на неоднократные замечания, не прекращает печатать аллегорические сказки Дорошевича („Звездочет“. Китайская сказка). Не пора ли сделать газете более сильное внушение?»[1005] Вероятно, этим «более сильным внушением» стал последовавший в октябре запрет на два месяца розничной продажи за статьи (№№ 260, 280), в которых поддерживалась идея развития земства как местного самоуправления, и «вообще за принятие в последнее время газетой нежелательного направления».

Как убедить власть, что свободная пресса может быть ее опорой в строительстве сильной России, может наполнить сердца людей «великой, истинной любовью к родине»? Дорошевич прибегает к испытанному приему: публикует якобы полученное им письмо, это ответ на вопрос, почему его автор, журналист, не пишет, не печатается. На самом деле это, конечно же, горячая исповедь самого Дорошевича. Кто виноват в том, что профессия журналиста стоит рядом с первой — древнейшей? Власть? Общество? Сами журналисты? Но он чувствует себя «женщиной, которую всякий раздевал и осматривал:

— А не несет ли она чего под платьем, под рубашкой?

И хоть не сделала она ничего дурного, но каким ужасом и омерзением она полна к самой себе, к своему оскверненному и поруганному телу.

20 лет — 20 лет! — всю жизнь, которую я прожил до сих пор, — я прожил на положении проститутки, которую осматривали в комитете:

— Не заразила бы она кого-нибудь!

И не заразила бы из корысти. Потому что известно:

— Они все из-за пятачка!

И я все это терпел.

Каким же отвращением к себе я полон».

Он обвиняет себя «в терпении». Потому что согласился на эту жизнь «на правах арестанта, содержащегося под стражей», поступился своим человеческим достоинством. Так нужна ли свобода печати этим «исковерканным, зачахшим», потерявшим уважение к себе людям? Но ведь придут, возможно уже близки, иные времена, когда будут во всей полноте востребованы «два величайших дара человека, его мысль и его слово». Он верит: «Настанет время, когда быть русским журналистом будет достойно человека <…>

Сколько новых талантов проснутся при возможности быть честным и искренним.

Ведь героем рожден не всякий. А честным может быть каждый. А честность для литератора — сказать все, в чем он убежден, во что он верит.

Без этого его долг не выполнен. И совесть замучит его.

Так дайте же возможность быть честным не одним героям.

Только дайте.

И вы прославите ваше время, вашу страну. И ваши имена будут гореть алмазами в лучах ее славы, во веки веков»[1006].

К кому обращена эта пафосная мольба? Кто должен дать эту возможность быть честным? Дорошевич не называет адресата, потому что негоже даже привыкшему «терпеть» литератору умолять власть о снисхождении, о понимании нужд литературы, печати. Но он не герой, не революционер. Следуя заповеди «не сотвори себе кумира», он просто хочет быть честным. К тому же он хорошо знает историю России, где прежде всего государство определяло пути экономического, социального и культурного развития. И потому не видит другого пути, как, преодолевая «ложь молчанья», убеждать ту же власть, воздействовать на общество, выстраивать диалог.

Последнее представляется ему особенно важным сейчас, на пороге 1905 года. Он чувствовал: в России начинается нечто сверхважное для ее ближайшей истории. 1 января в «Русском слове» появилось пророчество, которое сам он, впрочем, таковым не считал:

«Било двенадцать. Я думал:

— Привет тебе, великий исторический год!

Десятки и сотни уходят в вечность серые, бесцветные, — как мы <…>

Тебе суждена иная судьба.

Не надо быть пророком, чтобы предсказать это.

Ты останешься.

Тебя не забудут.

Никогда.

Великий, страшный год.

Пройдет столетие — историк спокойный, беспристрастный, правдивый, — какими делаются историки через сто лет, — расскажет всю правду, всю истину о годах минувших.

И волнением зазвучит его голос:

— Настал 1905-й год».

Первые недели января подтвердили, что год будет непростой. После расстрела рабочей демонстрации у Зимнего дворца по стране прокатилась волна забастовок. В этом отклике на расправу с мирными манифестантами Дорошевич увидел первые признаки общественного пробуждения. «Страна принимает участие в устройстве своей судьбы», — писал он в фельетоне «Забастовка»[1007]. Очевидный казус состоял в том, что когда участие в своей судьбе попытались принять рабочие сытинской типографии, предъявив экономические требования (восьмичасовой рабочий день, повышение заработной платы и проч.), им было отказано, а забастовка, из-за которой 13 и 14 января газета не вышла, была осуждена.

Но случилось главное: заскорузлая государственная машина как будто сдвинулась. Появились признаки возможного либерального реформирования государственного устройства, о чем свидетельствовали подписанные царем в середине февраля документы, обещавшие «привлекать достойнейших, доверием народа облеченных, избранных от населения людей к участию в предварительной разработке и обсуждении законодательных предположений». Все это, конечно, «при непременном сохранении незыблемости основных законов империи»[1008]. Впрочем, процесс уже пошел, начал явочным порядком формироваться «Союз союзов», координационный профсоюзный орган, появление которого, несмотря на существовавший запрет профсоюзов, было поддержано «Русским словом». Газета тем не менее надеялась на мирное развитие событий. Вот и 1 мая в Сокольниках прошло без особых эксцессов. И вдохновленный этим Гиляровский пишет: «Пусть же празднуют и рабочие! Пусть 1-е мая в Сокольниках будет их день. Как Татьянин день для студентов <…> Рабочие — люди труда, уважающие чужой покой и чужую собственность, — погуляют, поговорят меж собой на своих „митингах“ и мирно разойдутся»[1009]. Не указал только известный репортер, в каком ресторане рабочие должны бить зеркала и говорить речи. Но, в общем, понятно: очень хотелось, чтобы рабочее движение не перерастало рамки студенческого Татьянина дня. Ну и чтобы собственность чужую уважали… Хотя у рабочих вместо «Яра» и «Стрельны» был трактир. А насчет собственности — очень скоро выскажутся их родственники в деревне разгромом помещичьих усадеб, а уж потом, через какой-нибудь десяток с небольшим лет с помощью большевиков и до города, до фабрик и заводов дойдет.

вернуться

1001

Иникова С. А. Газета «Русское слово» и цензура (1897–1917)//Проблемы истории СССР. Сборник трудов Истфака МГУ. Вып.13. М., 1985. С. 247.

вернуться

1002

Там же. С. 118.

вернуться

1003

Там же. С. 119.

вернуться

1004

РГИА, ф.1284, оп.188, ед. хр.390, л.12.

вернуться

1005

Там же, ф.776, оп.8, ед. хр.847, л. 196.

вернуться

1006

Русское слово, 1904, № 324.

вернуться

1007

Там же, 1905, № 34.

вернуться

1008

История СССР с древнейших времен до наших дней. Первая серия. Т.6. Россия в период империализма. 1900–1917 гг. М., 1968. С.125

вернуться

1009

Улучшение быта рабочих//Русское слово, 1905, 3 мая.

128
{"b":"268056","o":1}