Меня усадили рядом с Вано. Поехали вдвоём, так как для Нодара и Тамрико места не осталось.
Машина вырвалась из села, покатила вдоль реки. Солнце уже клонилось к горам.
Вано остановился возле своего дома, помог выйти. На воротах белела наколотая на гвоздь бумажка. Вано снял её, развернул. Потом подал мне.
Это была телеграмма. «Возвращайся. Мама больна. Анна».
2
Йовайша задал новое упражнение: перед сном надо вспомнить весь день, увидеть себя со стороны, будто смотришь немой фильм. А когда дойдёшь до вечера — вспоминать в обратном порядке. На следующий день нужно вспомнить уже два дня туда и обратно, далее — три дня. Так до семи дней сразу.
Поначалу это очень трудно. Застреваешь на встречах, разговорах, ситуациях. Порой ловишься на том, что не видишь себя или выпадает часть дня — кажется, невозможно вспомнить, что ты делал, где был. Обратный порядок воспоминания, задом наперёд, сперва смешон и странен. Это как кино, пущенное вспять.
Но постепенно замечаешь, что при обратном порядке вспоминается гораздо больше деталей, подробностей. Это в конце концов объяснимо. Совершенно необъяснимо другое: когда идёт обратный порядок и глядишь на себя со стороны, особенно если это связано с быстрым проходом по улице, поворотом за угол, — всем телом чувствуешь реальное дуновение упругого ветра. Он сшибает тебя, сопротивляется твоему на–оборотному перемещению в пространстве.
Сегодня в лаборатории спрашиваю Йовайшу: что же это такое?
Отвечает, по своему обыкновению коротко и загадочно:
— Ведь вы читали труды пулковского астронома Козырева? Время — это энергия. Оно имеет вектор.
3
Я помню об этом дне. Весь год помню. Подвел черту под прежними стихами. Под собой прежним. Какое счастье, что я тогда не подарил Поэту свою первую книжку.
Всегда писал искренне. Можно хотеть быть искренним, но не уметь им быть. Это мне было дано с самого начала. Но я пытался смотреть на жизнь глазами Маяковского, Уитмена, того же Поэта.
Теперь учусь видеть сам, искать свои слова. Как трудно понять действительность, которая в упор смотрит на тебя каждый миг. Кажется, понять её до конца невозможно. Загадка. Задуманные стихи в процессе творчества вырываются из‑под контроля. В итоге выходит не совсем то, что замыслил. И в этом «не совсем» — какой‑то сокровенный, тайный подсказ.
Зато ни одно из новых стихотворений напечатать не удаётся. Виктор Борисович Шкловский, Борис Слуцкий, Михаил Светлов — редактор первой книжки — не дают пасть духом, поддерживают.
Жизнь продолжает цыганить меня по командировкам от случайных газет и журнальчиков. Где я только не был за этот год: жил на острове Шикотан, видел с борта рыболовного сейнера Тихий океан, японские берега, занесло в феврале в Смоленск, поздней осенью — во Льгов, потом за Полярный круг — в Воркуту.
Куда б я ни приезжал, людей почему‑то тянет рассказать мне свои беды. А беды? на белом свете много.
Я рвусь помочь. Яростно пишу статьи, очерки. Хожу в Москве по чужим делам, обиваю пороги учреждений. В отличие от стихов, статьи и очерки публикуются. Но как? Редакторы вытравливают почти всю остроту проблем, вписывают своё. «Да это антисоветчина, вы что — хотите, чтоб вас арестовали, а нас с работы сняли?» Порой мне стыдно того, что выходит на страницах газеты или журнала под моей подписью. Это не я. Не то, что я думал, что хотел сказать. Все мои старания не могут никому помочь. Ничто не меняется. Безнадёга.
С такими делами, с таким настроением встречаю Новый год.
На «Соколе», как раз наискосок от дома, где живут Левка с Галей и Машей, я сижу в квартире испанских политэмигрантов Педро и Роситы. Здесь находится и приехавший из Парижа повидаться со старыми друзьями легендарный командир интербригадовской части — Рамон. Здесь чешка Ружена, сидела восемь лет в наших лагерях. Реабилитирована. Здесь Искра, болгарка, с которой я подружился ещё в Литературном институте.
Связная подпольного ЦК, совсем девчонка, она была выслежена фашистами, пережила пытки, приговор к смертной казни. Ее спасло наступление Советской Армии. Теперь Искра приехала собирать в Библиотеке имени Ленина материалы для книги о Платонове. Это она привела меня сюда.
Последним приходит Хосе — советский испанец, родившийся здесь. Он моложе всех. Есть в нём что‑то неприятное: демонстративный жест, с которым поставил бутылку коньяка, то, как фамильярно лезет целоваться с Рамоном.
Рамон седой, лицо — в шрамах.
Он привёз из Парижа ящик испанского вина и стеклянный сосуд с длинным носиком.
Учит меня пить «по–каталонски». Нужно одной рукой высоко поднять этот сосуд, полный красной, как кровь, жидкости, нагнуть и ловить ртом тугую струю. Под общий хохот я, конечно, залил свою белую рубашку, наглаженную мамой.
Искра заставила меня прочесть стихи.
В красной мокрой рубашке сижу перед ними, читаю самое сокровенное, тревожусь: не дойдёт, плохо знают русский.
Но Рамон сильной рукой треплет по голове, по плечу, говорит:
— Артуро, камарадо, нет грустить. Увидишь — все переменяется. И ещё — узнаем смерть Франко. Ты, я пойдём по Мадриду вместе…
Первое воскресенье после Нового года наступает через четыре дня. То самое воскресенье, когда меня ждёт Поэт. А вдруг забыл, вдруг стихи не понравятся? И хочется ехать, и страшно.
Днем меня зовут к телефону. Звонят из районного отделения милиции, требуют, чтобы явился к семи вечера, в комнату номер одиннадцать.
Зачем? Почему в воскресенье, да ещё вечером? Никаких объяснений не следует.
Что ж, значит, не выпало мне ехать к Поэту. Да он, должно быть, и в самом деле забыл — больше года прошло…
Не чувствуя за собой вины, являюсь в райотдел милиции на улице Станиславского. Прохожу мимо дежурного, отыскиваю комнату номер одиннадцать, стучу.
Встречает пожилой человек в штатском, вежливо предлагает снять пальто, сесть к столу, где светит настольная лампа.
Сажусь, спрашиваю:
— В чём дело?
Он вынимает из ящика книжку стихов, вырезки из газет и журналов — мои статьи и очерки. Говорит, что является поклонником таланта, не пропускает ни одной публикации.
Снова спрашиваю:
— В чём дело?
— Где вы были на Новый год?
— Ах, вот оно что! А какое у вас право задавать такие вопросы?
Он показывает удостоверение, ласково просит не волноваться, успокоиться.
— Там среди гостей находился ещё один советский, по имени Хосе. Давно вы его знаете? Раньше встречались?
— Нет. Не встречался.
— А что он говорил о нашем сельском хозяйстве? О международной политике? А его мнение о промышленности?
— Послушайте, во–первых, этот человек ни о чём таком не говорил. А во–вторых, я пошёл.
Он вскакивает, запирает дверь, затем садится, взглядывает на часы.
— Будете сидеть, пока не вспомните.
Откидываюсь на спинку стула, вытягиваю ноги. Совесть моя чиста. Он перебирает вырезки. Через стол видно — некоторые абзацы отчёркнуты красным.
— Между прочим, здесь достаточно материала, чтоб засадить вас в лагерь. — Он вдруг разворачивает лампу, ослепляет. — Говорите! Что вы думаете об этом Хосе, о его моральном облике?!
— Думаю, что Берия давно расстрелян. И сгнил.
Глаза привыкли к свету. Вижу в его руке пистолет. Щелкает предохранитель.
— Видишь на столе авторучку и бумагу? Если не выдашь всю информацию…
Телефонный звонок. Он срывает трубку, отвечает:
— Нет… Нет… Нет… Так точно. — Кладет трубку, обращается ко мне: — Ну, мы немного погорячились. А теперь начнём сначала. Что он говорил о сельском хозяйстве?
Так я провожу время до двух часов ночи. На расстоянии чувствую, как волнуется мать: ушёл в семь, уже два…
Наконец то ли он устал, то ли понял, что я действительно ничего не знаю, — отпускает. Только требует, чтоб дал подписку о неразглашении.
— Нет. Не имели права допрашивать меня да ещё запугивать. Обязательно буду рассказывать всем, а когда‑нибудь и опишу.