— Значит, не будет возражений? Принимается единогласно.
За длинным столом опять промолчали, потом немножечко задвигали стульями, как бы усаживаясь поудобней. Правда, некоторые из них посматривали на Игоря уже иными глазами: мы можем и наказать со всей суровостью, но можем и пожалеть. Вот так!
Лобачев понимал, что всю обратную дорогу Игорь будет говорить всякие такие слова, будет делиться переживаниями и опять же будет благодарить. Поэтому и еще потому, что хотелось остаться наедине с самим собой, Алексей Петрович, как только они оказались на улице, сослался на срочные дела и быстренько попрощался с Менакяном.
Шел он по ветреной послепраздничной улице, с которой не успели еще снять ноябрьских украшений. Деловито фыркали автомобили, буднично шли по тротуарам люди, буднично и озабоченно стояли они на автобусных остановках. И никто из них, наверное, не думал сейчас о том, о чем думал Алексей Петрович, потому что ни у одного из них не стояли перед глазами те, что остались там, в здании райкома, за длинным столом, который был как бы прикрыт рабочим столом первого секретаря. Возможно, в эту минуту в кабинете секретаря шел спор. А может быть, никакого спора и не было. Не это занимало сейчас Лобачева. Его занимал первый секретарь.
В который раз уже Алексей Петрович убеждался в одном и том же: за никакой, по сути дела, внешностью открывается вдруг человек, доброе сердце, чистый разум и воля. Лобачев готов был приписать первому секретарю все качества, какие хотелось бы видеть ему в человеке, хотя приписывать тут ничего не надо, секретарь действительно был достойным уважения. Это уже не личный, это общий вопрос: каким должен быть первый секретарь. В его лице люди видят партию, стоящую у власти. А власть — это сила, и эту силу не с чем сравнить. В руках глупца или негодяя она может принести народу неисчислимые беды, в руках справедливого и умного человека она приносит неисчислимые блага.
Да, первый секретарь не имеет права быть всяким человеком. А всякий человек, скажем, и дурной, и неумный? Может ли он оказаться первым секретарем? Лобачев задумался. А в самом деле, может оказаться? По идее, по законам чистого разума — не может, не должен. А в жизни? Все равно — не может, не должен.
Лобачев невольно оглянулся вокруг и сразу же сообразил, что шел совсем не туда, в другую сторону. Он торопливо закурил и повернул назад, к автобусной остановке. Благо, что она была недалеко.
27
Пирогов встретил Павла Степановича Ямщикова дружелюбно.
— Павел Степанович?! Заходите, — сказал Пирогов и поднялся и стоя стал ждать, пока Павел Степанович подходил к столу. Подошедший Ямщиков сдержанно и сухо поздоровался. Они стояли друг против друга, разделенные письменным столом. Федор Иванович решился было протянуть левую свою руку, но тут же на всякий случай передумал: а вдруг Ямщиков не примет руки. Павел Степанович своей руки также не подал, поэтому, постоявши немного, Федор Иванович сказал: «Добрый день» — и сел.
— Садитесь, Павел Степанович, — сказал он уже сидя и взялся подписывать какую-то бумагу. — Одну минуточку.
Павел Степанович опустился в кожаное кресло, вынул платок и стал протирать глаза, потом посморкался немного и опять протер глаза. Ему надо было что-то сделать со своим лицом. Побитое долгими и нелегкими годами и в детстве еще перенесенной оспой, оно совсем осунулось и потемнело за эти три дня.
О результатах голосования по конкурсу Павел Степанович узнал дома, ему позвонил секретарь конкурсной комиссии. Результаты были отрицательные, по конкурсу Павел Степанович не прошел. Пирогов добился этого без особого труда, безо всякого нажима. Ему даже не в чем было себя упрекнуть. Просто члены комиссии поняли его правильно и сделали свое дело. Павел Степанович Ямщиков в результате тайного голосования — о это тайное голосование! — автоматически перестал быть заведующим кафедрой. К тому же оказалось, что кафедра не имеет и свободной доцентской ставки, даже преподавательской ставки на кафедре не было. Ямщиков оказался выброшенным за борт. Когда позвонил ему секретарь конкурсной комиссии, Павел Степанович в первую минуту принял эту весть спокойно, как бы даже безучастно. Обычным, немного охрипшим голосом ответил секретарю какими-то словами, теперь он и не вспомнит, какими словами он ответил секретарю, и положил трубку. А когда положил трубку, почувствовал слабость в ногах, а потом и во всем теле. Он присел возле телефона и ощутил каждой клеткой, как весть, только что переданная по телефону, стала быстро-быстро заполнять все его тело. Не мозг и не сердце, а все тело. Сначала Павел Степанович решил было успокоить себя мыслью: «Ну и что, уйду на пенсию. Надо же когда-нибудь уходить на пенсию…» Но это не принесло облегчения. Сама по себе мысль была правильной и уместной и должна была бы успокоить и освежить обмякшее вдруг тело, но она почему-то не успокоила и не освежила. Напротив, Павел Степанович понял, что даже подняться со стула самостоятельно он уже не сможет. Тогда он тихонько позвал из другой комнаты жену.
— Что-то плохо мне, — сказал он, — помоги прилечь.
Павел Степанович пролежал трое суток, иногда забываясь и засыпая ненадолго. Последнюю же ночь спал хорошо, крепко, а утром поднялся на ноги. Силы восстановились, но лицо, побитое в детстве оспой, потемнело и осунулось. Это бывает со всеми так. Живет человек, почти не меняясь, в одной поре — год, два, десять — и все такой же. Потом — бац, что-то сломалось, или даже не сломалось, а как бы осело внутри, и человек входит в новое качество, становится другим. Пожилой становится стариком. У Павла Степановича это самое «бац» случилось в три дня. Когда он встал на ноги и увидел себя в зеркале, сразу понял, что перешел в новое качество, то есть стал стариком. Это было горько и непривычно. Все время хотелось что-то такое сделать с лицом. Может, потереть его, чтобы оно стало прежним, но прежним оно, увы, уже никогда не станет.
Сидя сейчас в глубоком кожаном кресле, пока подписывал Пирогов какую-то бумагу, Павел Степанович опять почувствовал, что ему необходимо что-то сделать со своим лицом. Он вынул платок, протер глаза, потом посморкался немного и снова протер глаза. Очень ему не хотелось, чтобы Пирогов заметил, какое у него уже другое лицо.
Пирогов подписал бумагу, отодвинул ее в сторону и доброжелательно обратился к Ямщикову.
Однако же очков не снял и не положил их перед собой кверху оглобельками, как делал всегда, приготавливаясь к беседе.
— Хорошо, что зашли, — сказал Пирогов с искренним участием. — Надо потолковать.
— О чем? — тихо, но почти с вызовом спросил Павел Степанович.
— Ну как же, Павел Степанович! После этого конкурса, будь он неладен, надо что-то придумать.
Ямщиков промолчал. Он сидел в кожаном кресле боком к Пирогову и ни разу еще не повернулся к нему.
— Говорят… — сказал Пирогов, но его перебил телефон. — Одну минуточку, — кивнул он Павлу Степановичу. — Вас слушают! — телефонным голосом крикнул в трубку Пирогов. — Да, я. Очень прошу вас, позвоните через полчасика, у меня люди. — Федор Иванович положил трубку. — Говорят, Павел Степанович, вы собираетесь на пенсию? Не рановато ли?
Павел Степанович повернулся к Пирогову, посмотрел ему в расширенные за стеклами очков глаза и подумал: «Какой же ты подлец! » И после того как эти слова произнес про себя, вслух ответил:
— Да кто это вам сказал! Никуда я не собирался.
«Я знаю, куда ты собирался. Выбить меня из кресла, — подумал Федор Иванович. — Но вот что из этого получилось. Плохо получилось. Совсем плохо. Я готов даже пожалеть тебя, Ямщиков». А вслух Федор Иванович сказал другое.
— Значит, — вслух сказал Федор Иванович, — меня неправильно информировали… Что бы нам, Павел Степанович, такое придумать? Опротестовать решение конкурсной комиссии? Это исключено. На кафедре? Вы знаете, что там нет ни одной свободной единицы. Может, вечернее отделение? А что, в самом деле? Люди там взрослые, с трудовым стажем, производственники. Что, если в самом деле…