— Не верится.
— А я верю. Я вот как вспомнил, так все время и думаю об этом. Как будто с нами было.
— Может, ты тоже собираешься по его стопам? А?
— Глупый ты еще, молодой, и говоришь глупости.
— Ну ты больно старый и умный.
Перед сном он часто видел в первые минуты, как только закрывал глаза, поле, с которого только вернулись, видел покачивающийся корпус комбайна и золотой плес пшеничного раздолья. Он уже хорошо знал, что стоит закрыть глаза, сразу лезет, встает как живое то, чем занимался днем. После рыбалки все поплавок на воде торчал при закрытых глазах, это он уже хорошо запомнил, после лесного похода грибы мельтешили: круглые дождевики, набрякшие соком, крупно выглядывали из травы. И от этих своих воображений Сережа переходил к нему, к своему земляку, пытался представить, что видит он перед сном, что встает перед ним как живое. Перед ним, конечно, крутится земной шар, поворачивается медленно в тумане, то одним боком, то другим высвечивается, а сердце болит и болит. События разные в разных частях земли, но трогает больше печальное, когда помочь нельзя, а надо терпеть и думать, как помочь всем людям на всей земле, братьям своим и товарищам. Сережа засыпает быстро, но у него тоже успевает заболеть сердце. Он засыпает уже великаном, всемирным богатырем; плечами пошевелил, хрустнула сетка, застонала под ним, но он уже спит.
Татьяна, сестра Пашки Курдюка, вышла за Петра Ларина, работящего парня, самостоятельного. Уже появились две девочки, близняшки, уже в шестой класс перешли, а родители как жили, так и остались жить в мазанке-развалюхе, даже потолок шалашиком, как в сарае. Теснота, негде поставить, если даже что и купишь. А Пашка отгрохал себе домину, с выгона каждому видно. И стала Татьяна пилить Петра. И какой же ты мужик, Петя, не можешь себе дом поставить, сколько можно жить в этом свинарнике… Пилила Татьяна и добилась своего. Пришел Пашка и развернул перед Петром лист бумаги. Сам нацарапал проект нового дома для сестры.
— И правда, — сказал Пашка, — чего вы мучаетесь, давай помогу, раз-раз — и поставим дом, как у меня.
Лиха беда начало. Выкопали яму, замесили глину с соломой, саману наделали, сложили из него саманный дом на месте разваленной хатки, потом облицевали саманные стенки белым кирпичом. Украшать Петр наподобие Пашкиного дома отказался. Не надо украшать. Дом получился поскромней Пашкиного, но просторней. Три комнаты с кухней. Жили временно в летней, напротив дома стояла. Мазанка тоже. Перешли в новый — не нарадуются. Мебель купили, ковры, шторы-занавески, все как у людей. Саман остался лишний, куда девать? Решили сложить еще постройки для птицы, коровы с теленком, сарайчик, — словом, целое подворье вышло, как у богатых людей. А за подворьем уже отяжелел сад, разросся, подпорки под каждым деревом, чтобы не ломались ветки от яблок, груш, слив. Виноградник разбили. Пошел уже и виноград. Стали жить не тужить. Из бедных сразу выскочили в зажиточные. Птицы полный двор. Гуси, утки, куры. Зашумел, завозился, загомонил на разные голоса двор Петра Ларина. И вот как-то проезжал мимо старый заместитель старого директора товарищ Пичугин. Остановился. Оглядел хоромы, вошел во двор. А к вечеру дело было. Петр уже с работы вернулся, вечеряли во дворе, перед летней кухонькой. Пригласили товарища Пичугина за стол. Заместитель директора поблагодарил, но сесть не сел за стол, сказал только:
— Вот, Петро, у нас хлеб негде сушить, а ты настроил тут, целый совхозный двор получился.
— Давайте ко мне зерно, будем сушить. Половину не возьму, а десятую часть отдадите, соглашусь.
— Замашки у тебя, Ларин, куркульские. Ладно, обойдемся, а вот дом-то незаконно поставил, будем разбираться.
Сказал и ушел. Пускай разбираются. Всё своими руками, по Пашкиному проекту. Чего тут незаконного? Однако нашли нарушение. Архитектурный надзор обследовал и сделал заключение: нарушение закона. Передали дело в суд. Суд, скорый на расправу, присудил: конфисковать дом.
— Будем изымать, — сказали Петру в суде.
Растерялись Ларины. Пошли с Татьяной и девочками к прокурору жаловаться. Попался хороший человек. Заступился. На другой день устроили пересуждение.
Начал прокурор читать книги, одну откроет — прочитает, другую — опять прочитает. И по книгам выходило — неправильно судили. Если бы в Тереке, в поселке, или бы в городе, тогда правильно, изымать, потому что там это нарушение, а к сельской местности закон не относится, тут другие порядки и правила.
— Сколько лет работаете в совхозе? — спросили Ларина.
— Да всю жизнь! С семи лет работаю. Сперва погонычем, пастушком, сакмалы пас, потом на разных работах, на тракторе, на комбайне, и вот уже двадцать лет шоферю.
— Ну что, будем изымать? У кого? У нашего кормильца, у рабочего человека? Не стыдно, товарищи судьи? Вот уж верно, — сказал в конце прокурор, — один с сошкой, а семеро с ложкой. Неужели семером навалимся и будем изымать у честного труженика?
И добился. Отменили первое решение. Сказали:
— Иди, Ларин, живи в своем доме и не беспокойся. Работай.
Вот человек. Прокурор — а какой справедливый. Ну, и стали жить. А теперь уже старшенькая, Зоя, невестой стала, розы носит ей ухажер.
Нынче Сережа с напарником, с младшим Сережей, на прямое комбайнирование выехал. И первый, кто подкатил к ним за зерном, был Ларин.
— Зойкин отец пожаловал. — Сережа сразу же остановился. Вышел из кабины, а навстречу по лестнице поднимался водитель, Зойкин отец.
— Здорово, молотильщик!
— Здравствуйте, дядя Петя.
— Ах, это ты, зятек? А я и не признал сначала. Тогда по-родственному здорово, — Ларин протянул две руки и крепко приобнял комбайнера за плечи.
— Как Зоя там, дядя Петя?
— Как еще? Помирает, мать говорит.
— Ладно, привет передавайте. — Сережа достал талон и передал Ларину. — Вы как подгадали, только что бункер заполнили. — Посмотрел вниз, машина стояла под рукавом, Сережа включил шнек, и пшеница хлынула из рукава в кузов. Пока Ларин расписывался в получении зерна, пока перекинулся словом-другим с Сережей и его помощником, кузов был полон. Попрощался за руку и быстро соскользнул по железной стремянке вниз. Из кабины снова помахал рукой и тронулся. Тронул свой комбайн и Сережа. Разъехались. А на душе — как праздник. Надо же, повезло. Отец обязательно Зойке доложит, видел, мол, твоего, работает, герой. Хлеб у него брал. А Зойка? Конечно, вспыхнула вся, глазами сверкнула, потом в сторону отвела и застеснялась, но уже поздно стесняться. Выдала себя до конца.
Ну ничего. Еще сколько осталось? Дней семь, не больше. Потерпим.
Весь день Ларин возил хлеб от Сережиного комбайна. Уже стемнело, включили фары, а комбайн все не останавливался, все сновал по своему полю, и каждый раз Ларин говорил:
— Ну давай еще одну, и хватит.
Но приезжал, нагружался, снова обещал Сергею, что приедет еще разик. Было уже два часа ночи, когда Сережа подумал, что пора бы уже и кончать, но к нему опять летел грузовик Ларина. Остановился, набрал зерна, расписался в получении и тут наконец сказал:
— А ты с характером парень. Думал, попросишь пощады, а ты и меня на измор взял. Хватит. Больше не приеду. И тебе на отдых пора.
В тусклом полусвете ночи лицо Сережи было совсем черным, и из этого черного пятна выступила белая полоска зубов. Сережа улыбался.
— Смотрите, дядь Петь, если хотите, мы еще можем походить, нам что!
— Все, все, техника должна отдохнуть.
— Эх, — вздохнул Сережа, — если бы чуть-чуть пораньше, я бы с вами смотался на село. — Вздохнул еще раз, потоптался на месте, но Ларин не стал уговаривать ехать с ним, даже не предложил, и Сережа повернулся к своему комбайну.
На стане он поставил машину на место и не спеша, вразвалочку направился с помощником к мазанке.
Как всегда, улегшись в кровать, Сережа первым делом подумал о Зое. Не подумал, а как бы встретился с ней и вел свой разговор. Лицо ее видел перед собой, слышал голос, тихий, певучий, и перед тем, как вытеснило ее из головы дневными подробностями, он в первый раз отчетливо сказал самому себе: хватит, не буду ждать, до армии возьму и женюсь, прямо сейчас. Такого, правда, еще не было на его памяти, чтоб на школьнице. Не было — так будет. Пойду в армию женатым. А что? Если, конечно, Зоя или родители не заартачатся, не упрутся. Жить-то не им, а нам! А Зою можно убедить, не в старое время живем. С этой счастливой мыслью он и уснул, освобождаясь от мелькания, от толчеи каких-то мелочей, застрявших в голове. Угасал постепенно свет ослепительного дня, затихал в голове шум мотора, шум работающего на полную катушку барабана и трансмиссий огромной машины, все уходило из головы, одно за другим освобождало ее. Сережа проваливался в мягкую ямину сна.