— Ты будешь работать по-человечески или нет? — спросил бригадир. — Сколько можно из-за тебя выслушивать упреки, плестись в хвосте по соревнованию? Товарищи! — обратился он ко всем, — давайте решать сообща — оставим этого взрослого мальчика в бригаде или будем ходатайствовать перед администрацией об его увольнении?
Иван вскинул голову, с лица его слетело выражение безмятежного покоя. Похоже, что народ в бригаде уже переходит от слова к делу!
— По статье! — громко выкрикнула Вера. — Надоело смотреть на его сонную физиономию.
Бригада зашумела. Было в ней всего семь человек, но поговорить, пошуметь они умели. Заседали тут же на стройке складского помещения, на свежем воздухе.
— Может, ты что-нибудь скажешь? — обратился к Ивану его напарник — тоже плотник Феликс. Несмотря на то, что от прогулов и пьянок Ивана больше всего страдал именно Феликс, потому что ему приходилось работать за двоих, Феликс чаще выгораживал Ивана, чем жаловался на него. Должен же человек, говорил он в бригаде, понять хорошее к себе отношение. Но Феликс ошибался. Сам он котировался у Ивана как «фраер, на котором можно ездить».
Иван нехотя поднялся. В душе у него не было ничего, кроме свинцово-тяжкой злобы к этим людям, никак не могущим понять, что работа для него — ненавистное ярмо, что они живут в разных сторонах жизни и что никогда не поймут друг друга.
Ивану очень хотелось сказать им все это в лицо, заматериться самым страшным образом, уйти, не оглядываясь, и сразу на веки вечные забыть о них. Но если его выгонят с работы по статье и сообщат об этом в милицию, то снова дома появится участковый, будет воспитывать, быть может, нарочно ловить его на толчке и упрячет за решетку. Две судимости есть, что им стоит добавить еще одну. Тогда эта дура Зойка совсем останется беспризорной.
— Ну чего молчишь? — спросил кто-то за спиной Ивана.
— Будешь работать или нет! — добавила Вера.
— Буду, — тяжело уронил Иван.
И тут вдруг стало ему пронзительно обидно за себя и за этих людей. За себя потому, что он не может быть и не хочет другим, а за них потому, что они этого не понимают. Потянуть два срока, посидеть в тюрьмах, лагерях, среди воров, мошенников, среди жестокостей, пропитаться всем этим и стать таким же, как они: радоваться, что ты вкалываешь, зарабатываешь и снова вкалываешь, чтобы всего-навсего… существовать. Это же совсем не для него!
— Вы что, не идете в театр? — крикнул пробегавший мимо стройки комсомольский вожак завода.
На сегодня был назначен коллективный поход в русский драмтеатр.
— Э-э-э, — спохватился Жека и глянул на часы, — Пора заканчивать, я лично собираюсь в театр. Сколько мечтал посмотреть «Ревизора».
— А мы что, лысые? — обидчиво спросила Вера. — Мы тоже хотим посмотреть «Ревизора».
— Так иди, — пожал плечами Жека. — Что, я против?
— Так поверим Ивану или нет? — спросил Цопанов. — Что-то он не очень обещает исправиться.
— Месяц! — отрубил Бабенко — самый пожилой член бригады. — Если в течение месяца у Ивана будет хоть один прогул, пьянка или кто-то еще хоть раз увидит на рынке с торгашами, увольняем по статье и посылаем официальную бумагу в милицию. Пусть там прижмут его как следует за его толчковые делишки. Тогда он не будет прикрываться своей работой. Сейчас, небось, козыряет, что работает на заводе. Еще попадется на спекуляции, и будет позор всей нашей бригаде… — Бабенко говорил уверенно, резко, то и. дело разрубая воздух правой рукой, в которой так и держал свой мастерок.
По всему было видно, что бригада одобряет предложение Бабенко, и поэтому не голосовали.
— Второй вопрос у нас короткий, товарищи, — снова поднялся Цопанов. Лицо его было темное от навечно въевшихся в него пороховин, кроме того, бригадир страдал кособокостью.
Цопанов всю войну провоевал в танке стрелком-радистом, и уже в самом конце войны вражеский снаряд пробил бронь тридцатьчетверки. Цопанов чудом остался жив, но ему пришлось больше года пролежать в госпитале после того, как хирурги залатали поврежденное во многих местах тело танкиста. Особо тяжелым было ранение в правый бок: потому-то Цопанов и остался кособоким.
— Многие бригады на заводе, — продолжал бригадир, — пересмотрели свои решения по подписке на Государственный заем. Каждый сознательный советский человек, патриот, — подчеркивая слова, говорил Цопанов, — понимает, что, помогая государству, он помогает самому себе. Смотрите: карточная система у нас уже отменена, сейчас мы зарабатываем намного больше, чем даже год назад. Мы лучше одеваемся, питаемся, вон уже рвемся в театр, тянемся к модной одежде, рабочие наши получают новые квартиры. И это правильно, потому что государство — это мы. Государству нужны деньги, чтобы строить новые заводы, фабрики, города… Да что говорить, сами знаете, сколько было разрушено фашистами проклятыми. И все надо строить заново. Возьмите сейчас наш город: куда ни сунься, везде строят. То завод, то жилой дом, то школу для наших детей, новую трамвайную линию прокладывают, то дорогу… Одним словом, — махнул рукой Цопанов, — я подписался на две зарплаты.
— Пиши так всем, — сказал Бабенко в полной уверенности, что выразил общее мнение.
— Записал, — улыбнулся Цопанов, — Вот я понимаю — это сознательность. Собрание считаю закрытым. До встречи в театре.
Иван шел к проходной вместе с Феликсом.
— Ты как насчет театра? — спросил тот. — Любитель?
— Пошел бы, да мать больная, — соврал Иван.
За проходной он торопливо распрощался с напарником и ушел. Феликс с минуту смотрел ему вслед, не двигаясь с места. Пожалуй, никто лучше его не понимал этого вывихнутого парня. Ивану было уже почти двадцать пять лет, но Феликсу он казался подростком-несмышленышем, не понимающим самых простых вещей: что на добро надо отвечать добром, на уважение — уважением, на правду — правдой…
В бригаде не хотели делать скидок на прошлое Ивана, наоборот, считали, что с него следует спрашивать строже, но Феликс убеждал товарищей, чтобы они видели в парне не злодея и лодыря, а человека, которого надо лечить не окриками и угрозами, а добром.
Иван же, расставшись с напарником, моментально забыл и о нем, и о собрании, и о заводе вообще. Он торопливо шагал в сторону базара, недалеко от которого жил вместе с матерью. Нет, он торопился домой совсем не потому, что соскучился по матери или по домашнему уюту. С матерью он давно уже находился в состоянии войны. Еще до первой своей судимости, когда, бросив работу, после окончания ФЗО, связался с уличными хулиганами и начал осваивать приемы карманных воров. Мать сама отвела его в милицию и потребовала, чтобы к нему приняли «самые строгие меры». Отец Ивана погиб на фронте в начале войны. Мать работала на фабрике, тянулась изо всех сил, чтобы вывести сына «в люди», а он тоже тянулся изо всех сил, только к другой жизни. Улица, ее влияние, безотцовщина оказались сильнее материнской любви.
Из своих неполных двадцати пяти лет восемь Иван провел в тюрьмах, лагерях. Дважды попадался на карманных кражах и дважды отсиживал за них…
Иван было замедлил шаг, проходя мимо базарной забегаловки, куда он заглядывал иногда, но не остановился. Что-то гнало его от развлечений, и пока он только догадывался, что именно.
Мать была дома. Она захлопотала, собирая еду на стол, но, увидев будто окаменевшее лицо сына, сникла, села в своем уголке.
Переодеваясь, ради этого он и пришел домой, Иван бросил на мать холодный взгляд, и ее жалкий, несчастный вид, худоба, обесцвеченные горькими слезами глаза, раньше времени поседевшая голова и постаревшее лицо вдруг смутили Ивана. Почему-то он вспомнил сейчас, как из этой же комнаты, где стояла почти та же мебель, мать, молодая и красивая фабричная работница-ударница, уводила его в первый класс. Иван чуть не уронил расческу, будто внезапно ощутил в своей ладони тепло той материнской руки, в которой было столько молодой силы и материнской нежности.
Он выматюкался про себя и, стараясь не смотреть на мать, молчаливую и несчастную, вышел во двор. Двор был большой и в летнее время, особенно вечером, многолюдный. Тут хорошо знали о взаимоотношениях Ивана и его матери и, конечно же, осуждали сына. Правда, мать никогда ни с кем не делилась семейными неурядицами, не жаловалась, но разве в таком дворе, где между квартирами лишь тонкие перегородки, где жизнь каждого на виду у всех, можно скрыть свои несчастья.