Тут-то мисс Дафни меня и настигла. Победа осталась за нею.
Когда я явился с докладом к директору, я был весь в синяках и царапинах, а любовная записка мисс Дафни к мистеру Деррингеру была измята и местами порвана.
— Что это ты так редко заглядываешь? — сказал мистер Деррингер. — Ну, давай сюда записку. Поглядим, что ты там учинил на этот раз.
Он взял записку, развернул, разгладил ее на столе и медленно стал читать. Он перечел записку несколько раз. Он был очень доволен и, насколько я мог судить, влюблен. Он повернулся ко мне с широкой улыбкой и собирался дать мне новый нагоняй за то, что я считал мисс Дафни уродиной.
— Я не писал стихов, — поспешно сказал я. — И вчера тоже. Ничего мне от вас не нужно, я хочу только получить какое ни на есть образование. Чтобы можно было жить и давать жить другим.
— Ладно, ладно, — сказал мистер Деррингер.
Он был совершенно доволен.
— Если вы в нее влюблены, — сказал я, — дело ваше, а меня оставьте в покое.
— Все-таки, по-моему, о наружности мисс Дафни ты мог бы выразиться полюбезнее, — сказал мистер Деррингер. — Если ты ее считаешь дурнушкой, другие, может быть, этого не находят.
Ох, и надоело же мне это: ничем его не проймешь!
— Хорошо, — говорю. — Завтра я буду любезнее.
— Вот это уже лучше, — сказал мистер Деррингер. — А теперь я тебя накажу.
Он протянул руку к нижнему ящику стола, где лежал его ремень.
— Ну, нет, — говорю. — Если вы меня накажете, я не буду любезнее.
— А как же быть с сегодняшними стихами? — сказал мистер Деррингер. — За них-то я должен тебя наказать? Ну, а завтра посмотрим.
— Нет, — говорю, — номер не пройдет.
— Ну хорошо, — говорит мистер Деррингер. — Только смотри — будь полюбезнее.
— Ладно, постараюсь, — говорю. — Можно теперь идти?
— Да, да, — сказал он. — Я подумаю.
Я направился к выходу.
— Погоди-ка минутку, — сказал мистер Деррингер. — Каждый поймет, что тут дело нечисто, если не будет слышно, как ты ревешь. Поди-ка сюда да пореви как следует, а потом ступай себе с миром.
— Реветь? — сказал я. — Как же мне реветь, когда меня не трогают?
— А ты постарайся, — сказал мистер Деррингер. — Просто вопи погромче, как будто тебе очень больно. У тебя это выйдет.
— Вот уж не знаю.
— Я буду стегать ремнем вот по этому стулу, а ты реви, — сказал мистер Деррингер. — Десять раз подряд.
— Думаете, сойдет?
— Конечно, сойдет. Валяй.
Мистер Деррингер хлестнул ремнем по стулу, а я постарался взреветь, как накануне, но получилось у меня это не очень-то естественно. Звук вышел какой-то фальшивый.
Мы были увлечены этим делом, когда в кабинете появилась мисс Дафни собственной персоной. Из-за шума мы ее не сразу заметили.
На десятом ударе я обернулся к мистеру Деррингеру и сказал:
— Стоп, уже десять.
И тут я увидел мисс Дафни. Она стояла ошеломленная, с разинутым ртом.
— Еще немножко, сынок, — сказал мистер Деррингер. — Чтоб в полную меру.
Я не успел его предупредить, что вошла мисс Дафни, и он опять принялся хлестать стул, а я заревел, как прежде.
Ну и нелепость!
Тут мисс Дафни кашлянула, мистер Деррингер обернулся и узрел ее, свою возлюбленную.
Она молчала. Она потеряла дар речи. Мистер Деррингер улыбнулся. Он был очень смущен и стал размахивать ремнем безо всякого толка.
— Я наказываю мальчика, — сказал он.
— Понимаю, — сказала мисс Дафни.
Но она не понимала. Во всяком случае, не вполне.
— Я не потерплю среди учеников нашей школы нахалов, — сказал мистер Деррингер.
Он был безумно в нее влюблен. Размахивая ремнем, он пытался хоть как-нибудь поднять себя в ее глазах. Однако мисс Дафни совсем не оценила такой формы наказания; когда вместо мальчишки секут стул и мальчишка при этом ревет, — значит, они оба, и мужчина и мальчик, просто издеваются над правосудием и над ее преданной любовью! Она кинула на директора весьма ядовитый взгляд.
— О! — сказал мистер Деррингер. — Вы хотите сказать, я ударял по стулу? Но это мы только репетировали, правда, сынок?
— Нет, неправда, — сказал я.
Мисс Дафни, разъяренная, повернулась и исчезла, а мистер Деррингер опустился на стул.
— Смотри-ка, что ты наделал, — сказал он.
— А что же, — говорю, — если вы собираетесь завести с ней роман, — на здоровье, пожалуйста, но меня в это дело не вмешивайте.
— Да, — сказал мистер Деррингер, — вот оно как, ничего не поделаешь.
Он совсем приуныл.
— Ладно, — добавил он — ступай в класс.
— Только я хочу, чтобы вы знали, что я не писал этих стихов.
— Какое это имеет значение?
— Я думал, вам, может быть, интересно.
— Все равно слишком поздно, — сказал он. — Теперь она больше не станет мной восхищаться.
— А почему бы вам самому не написать ей стихов? — спросил я.
— Я не умею писать стихов, — сказал мистер Деррингер.
— Ну, тогда, — говорю, — попробуйте как-нибудь иначе.
Когда я вернулся в класс, мисс Дафни была со мной очень вежлива. Я с ней тоже. Она знала, что я все знаю, и понимала, что со мной шутки плохи: ведь я мог либо расстроить ее роман, либо сделать так, что она выйдет замуж за директора, так что держалась она со мной дружелюбно.
Через две недели занятия кончились, а после каникул мисс Дафни в школе больше не появлялась. То ли мистер Деррингер не написал ей стихов, а если и написал, то плохие; то ли он не сказал ей, что любит ее, или, если сказал, то она отнеслась к этому безразлично; а то, может быть, он сделал ей предложение, но она ему отказала, потому что я все про них знал, и вот она перешла в другую школу, чтобы исцелить свое разбитое сердце.
Что-нибудь в этом роде.
Певчие пресвитерианской церкви
Прелюбопытная вещь в нашей стране — эта легкость, с которой мои добрые соотечественники переходят из одного вероисповедания в другое или, не исповедуя никакой определенной религии, принимают первую попавшуюся, от чего им не делается ни хуже, ни лучше и остаются они в полном неведении.
Вот я, например, родился католиком, но не был крещен до тринадцати лет. Это ужасно возмутило священника, и он спросил моих родичей, да в своем ли они уме; на что мои родичи ответили: «Да нас же тут не было».
— Тринадцать лет и не крещен! — воскликнул священник. — Нy что вы за люди после этого?
— Мы, — отвечал дядя Мелик, — большей частью земледельцы, хотя среди нас и попадаются люди весьма выдающиеся.
Дело совершилось в субботу после полудня. Все заняло не больше пяти минут, и как я ни старался, а после крещения не чувствовал в себе никакой перемены.
— Ну, — сказала бабушка, — теперь ты крещеный. Как тебе, лучше стало?
Надо сказать, что еще за несколько месяцев до крещения я стал чувствовать себя поумневшим, и бабушка заподозрила, не заболел ли я какой-нибудь таинственной болезнью или, может быть, повредился разумом.
— Кажется, я чувствую себя по-прежнему, — сказал я.
— Веруешь ты теперь? — спросила бабушка. — Или все еще сомневаешься?
— Мне ничего не стоит сказать, что я верую, — отвечал я. — Но, по правде говоря, я и сам не знаю. Конечно, я хочу быть христианином.
— Вот веруй и будешь им, — сказала бабушка. — Ну, а теперь иди, займись своим делом.
Дело у меня было довольно странное и, я бы даже сказал, невероятное.
Я пел в хоре мальчиков в пресвитерианской церкви на Туларе-стрит. За это я получал доллар в неделю от одной престарелой христианской леди, по фамилии Балейфол, которая жила в строгости и уединении в маленьком, заросшем плющом домике рядом с домом, где жил мой друг Пандро Колхазян.
Этот мальчик, как и я, был боек на язык. Иначе говоря, мы изрядно чертыхались и богохульствовали — конечно, по неведению — и причиняли этим мисс или миссис Балейфол столько горя, что она решила спасти нас, пока не поздно. Против спасения мне лично возражать не приходилось.
Мисс Балейфол (отныне я буду называть ее мисс, так как в то время, когда мы познакомились, она была, несомненно, одинокой, и я не знаю наверное, была ли она когда-нибудь замужем, думала ли вообще о замужестве и была ли когда-нибудь влюблена — в более раннем возрасте, разумеется, и, конечно, в какого-нибудь негодяя, который не принимал этого дела всерьез), — мисс Балейфол, говорю я, была женщиной образованной, читала стихи Роберта Броунинга и других поэтов и отличалась большой чувствительностью, так что, выйдя однажды на крылечко послушать, как мы разговариваем, не могла долго выдержать и воскликнула: «Мальчики, мальчики! Не произносите богомерзких слов!»