Так она простояла довольно долго, потом машинально подошла к стопке плетенок и начала подготовку: привычным движением взяла горсть желтоватой и чуть жесткой муки из отрубей и посыпала на кусок полотна, прикрывавший дно ивовой плетенки.
Отец следил за тестомесилкой. Он наклонялся, на ходу выхватывал правой рукой тесто, растягивал его и снова швырял в чан. Другой рукой он сжимал гладкий, блестящий край чана, умеряя скорость вращения. Его рука вибрировала; мускулы были натянуты, как веревка на пиле.
— Эх, не знаешь ты, как мы прежде работали вручную, совсем другое дело было. Тут одному было не под силу, — объяснял он Гиймену. — Восемь полных печей за день выпекали. А по субботам еще и бриоши. А когда кончали выпечку, я объезжал все подряд: Мессиа, Курбузон, Вернантуа. Я так уставал, что клевал носом, сидя на козлах. Но лошадь дорогу знала. Знала, где остановиться, а как она остановится, я и проснусь…
Мать уже не слушала. Она только смотрела на него. Она дожидалась минуты, когда отец опустит обе руки в чан, чтобы вынуть оттуда тесто, которое бросит потом в старую деревянную квашню на конце разделочного стола. Весы с двумя большими чашками стояли наготове; мать поискала глазами резак, взяла его в руку, словно хотела попробовать, тяжел ли он. На ручке еще осталось присохшее тесто, но стальное лезвие блестело. Она представила себе движение, которым подымет левой рукой раскатанное тесто, разрежет его правой, быстро взвесит и бросит на стол, где отец придаст хлебам форму, а потом она положит их в плетенки.
— Что мы будем делать? — спросила она. — Сейчас люди едят только штучный хлеб — булочки да батоны.
Отец пожал плечами:
— Нечего терять время на глупости. Места в печи они занимают много и продавать их канительно. Съедят и весовой. Испечем в два кило и в кило, половина на половину. Мы не неволим, кому не нравится, пусть идет в другую булочную.
Он опять наклонился к тесту, лишний раз пощупал его, потом, не останавливая вращения тестомесилки, открыл заслон в печи.
Яркое, дрожащее пламя озарило всю пекарню. На фоне огня четко выделялся силуэт отца с кочергой в руке. Он уже не производил впечатления сгорбленного — казалось, он просто наклонился вперед, весь отдавшись работе.
Закрыв заслон, он обернулся.
— В конце концов, если хочешь, можно сделать несколько длинных батонов в полтора кило, — сказал он с улыбкой, — но только для того, чтобы посмотреть, сохранилась ли еще у меня в руках сноровка, только для этого…
И, говоря так, он рассматривал ладони, словно уже подготовляя к работе это свое орудие производства.
44
Когда первая партия была в плетенках, а мука для второй — в тестомесилке, отец сказал Гиймену:
— Ты бы воспользовался минутой передышки и зарыл свое обмундирование в саду.
— Я пойду с ним, покажу, куда лучше зарыть, — сказала мать.
Они ушли вдвоем.
После света и жара от печи, ночь показалась им еще холоднее, еще темнее. Мать с фонариком шла впереди. Два раза она останавливалась.
— Что там такое? — спрашивал Гиймен.
— Ничего, — отвечала мать и шла дальше, но она была неспокойна.
Когда они взяли узел с обмундированием, мать погасила фонарик и в темноте, нащупывая ногой дорожку, пошла вперед, ведя за собой Гиймена, не знавшего, куда идти.
— Почему вы не светите? — спросил он немного погодя.
— Странный вы человек, — сказала она, — в городе как-никак немцы, могут увидеть, спросить, что мы тут делаем…
— По-моему, вы преувеличиваете. А главное, знаете, их здесь, должно быть, немного.
Но она так и не зажгла фонарика. Ночь подавляла ее. Чуть светлевшее небо легло на землю всей своей тяжестью. Вдали еще вспыхивали зарницы. В ветвях деревьев ворчал ветер.
Постепенно они привыкли к темноте, и мать отпустила руку солдата. Они зашли за густые ореховые кусты.
— Здесь нас не увидят, — сказала она. — И земля тут рыхлая, ее, должно быть, можно вскопать лопатой, особенно после сегодняшнего дождя.
Гиймен принялся за работу. Мать нагнулась к узлу, лежавшему на земле. Пощупала добротный материал.
— Придется все-таки вырыть довольно большую яму, — сказал Гиймен. — Уже и сейчас она не маленькая.
— Послушайте…
Она запнулась.
— Да? — спросил он.
— Ей-богу, по-моему, жалко закапывать в землю такой материал. Я думаю, зароем каску, пожалуй, еще и поясной ремень, а все остальное…
Она опять замялась. Гиймен стоял, опершись на лопату; он был ей чуть виден.
— Остальное перешьете, — сказал он. — И точка. Отпорете пуговицы и петлицы, и как еще все это вам пригодится.
Так они и сделали. Зарыли каску, поясной ремень и фляжку, сравняли землю, а узел мать унесла в спальню. Она спрятала обмундирование Гиймена в шкаф, а сверху наложила белье. Ничего плохого тут нет, она была уверена, что действует правильно. Все равно бы пропало. А теперь все-таки не совсем пропало. Но на душе у нее все время было тревожно.
— Должно быть, я и вправду больна, что так всего боюсь, — бормотала она, — да больна, по-настоящему больна.
Гиймен дожидался ее на кухне, где она оставила зажженную коптилку. Когда мать вошла, он сдвинул брови и подошел поближе, чтобы лучше разглядеть ее.
— Что с вами, — спросил он. — Вы больны?
— Больна?
— Не знаю, может, это от лампы, но вы бледная-пребледная.
— Просто немного устала, — сказала она.
Они вышли в сад. Мать поежилась. Странная ночь. Все вокруг как будто живет, но какой-то тревожащей жизнью. Нет, это не только ветер внес во все такое беспокойство. Деревья, росшие по обе стороны дорожки, мать хорошо знала. Она слушала их разговоры, их жалобы при всех ветрах, во все времена года, но этой ночью они по-особому гнулись и стонали, по-особому задевали ее на ходу…
Мать сдерживалась, уж очень ей хотелось взять Гиймена под руку, ухватиться за него покрепче. Она не зажгла карманного фонарика. На этот раз впереди шел Гиймеи. Он остановился, и она наткнулась на его спину. И вдруг что-то внутри у нее как защелкнулось.
— Жюльен… это…
Она извинилась. Он опять шел впереди. Мать — все так же за ним, но теперь она знала, отчего ей так тяжко.
— Где он? — бормотала она. — Где он?
Мать чувствовала боль. Настоящую физическую боль. Что-то твердое и острое вонзилось ей между ребер, разбередило тело, добиралось до сердца. Она поднесла руку к груди, боль не унималась, точно ножом резали по живому месту. И все время она силилась подавить слова, которые жгли ей грудь:
«Иногда, когда ранят ребенка, мать в ту же самую минуту чувствует боль… Такие случаи известны… Говорят, что иные матери даже умирали… Неужели его могут убить?.. Подумать только, война пришла к нам, немцы пришли к нам, и ничего страшного не случилось… Он хотел остаться, а я… я сама его выгнала».
Свет из пекарни проникал во внутренний двор, погруженный во тьму. Мать очнулась. Гиймен уже вошел в пекарню. Она была на пороге. Отец стоял к ним спиной. Носовым платком в белую с синим клетку он обтирал лицо, лысину и даже шею, по морщинам которой стекал пот. Наконец он обернулся и еще раз провел платком по лицу. Лоб он что ли вытирает? Мать подошла ближе. Отец сунул платок в карман штанов. Печная лампа плохо освещала его, и мать подошла совсем вплотную.
— Что с тобой? — спросила она. — Ты обжегся?
— Да нет, нет, ничего.
Он отвернулся. Она ваяла его за локоть, но он резким движением выдернул руку, тогда она быстро сделала два шага и стала перед ним. Теперь свет падал ему прямо в лицо. Глаза были совсем красные, на ресницах висели две слезинки. Он помигал, и слезинки скатились по щекам и застряли в усах.
— Да скажи же, в конце концов, что с тобой? — спросила она.
— Ничего! — оборвал он ее. — Ну чего ты пристала. Просто от жары и отрубей глаза разъело… Отвык уже, вот и все.
Он опять быстро отвернулся, но мать успела заметить, как сморщился его подбородок. Да и голос как-то неестественно дрожит.