Я иду один по дороге,
Позади бежит моя тень,
Впереди — моя дума…
— Ничего, — упрямо сказал человек с бородкой, — я разберусь в этом… полуденном одиночестве.
Он произнёс эти слова по-русски, и никто в дилижансе его не понял. Все молчали, глядя на залитую беспощадным солнцем однообразную кастильскую степь.
* * *
Мадрид днём спит. И не удивительно, потому что Мадрид бодрствует ночью. Только русский музыкант Михаил Глинка не спал, в сущности, ни днём, ни ночью. Его всё занимало: и мрачные басы органа под сводом собора, и хриплые голоса погонщиков, и пронзительная болтовня зеленщиц, и белые капюшоны монахинь, и торжественная поступь тореро, и трели кастаньет в прохладной тени уличных кабачков.
Меньше всего его увлекала мадридская опера на итальянский манер и больше всего — испанские народные танцы. Когда на Мадрид спускаются сумерки, кастаньеты звучат всё чаще. Пляшут в тавернах, пляшут в садах, пляшут на улице. Гитары играют вступление, и танцоры выходят в середину круга парадной и упругой поступью. Это тоже часть танца, она так и называется — «парада». Стремительно начинается хота, и молодая пара несётся по площадке, высоко подняв руки и отбивая ритм кастаньетами. Каждый танцует по-своему: женщина — лукаво и задорно, мужчина — резко и сильно. Особой жизнью живут гитаристы — у них гитары словно вздыхают, и стонут, и опьяняются, и отдыхают. И во всей этой страстной хоте нет ничего грубого: то она остра, как лезвие ножа, то сурова, как монастырские стены, то бравурна, как выход корриды, то нежна, как голос влюблённого, и всегда свободна, как вечерний ветерок с гор.
Целый мир моим именем полон,
И зовут меня солнцем Мадрида,
Ничего не боюсь я на свете,
У меня кинжал за подвязкой…
Таковы были слова песни, записанной Глинкой. Он стоял в тени густых акаций, маленький, с хохолком на лбу и торчащей бородкой, и жадно впитывал в себя звуки новой и необыкновенной жизни.
Священник в чёрной шляпе угрюмо проходил мимо, опустив глаза. Двое жандармов в клеёнчатых треуголках, подозрительно осмотрев танцующих, пристраивались где-нибудь вдали. Щёголь в шёлковом цилиндре, поджав губы, ударял хлыстом своего жеребца и быстро проезжал мимо. Казённая Испания не одобряла уличную хоту — как хотите, в хоте есть что-то от бунта!
Глинка закрывал глаза, и ему мерещился далёкий Петербург: колоннады, соборы, монументы… Там титулованные болтуны и дамы с ослепительными плечами ворковали на балах о «неудаче» Глинки с «Русланом»… Туда настойчиво звали его из Испании мать и сёстры… Там, в пыльных канцеляриях святейшего синода, тянулось бесконечное дело о разводе «дворянина Смоленской губернии Михаила Иванова сына Глинки» с женой…
— Ох нет, не поеду! — едва не вырвалось у Глинки вслух.
Смуглая танцовщица вдруг остановилась перед ним и, щёлкнув кастаньетами, крикнула на всю площадь:
— Я желаю танцевать с этим маленьким сеньором! Анда, сеньор!
Глинка улыбнулся.
— Увы, я ещё не научился хорошо плясать по-испански, сеньорита, — сказал он.
Девушка слегка притронулась ладонью к руке Глинки.
— Знаете что, сеньор, возьмите мои кастаньеты, — сказала она задорно. — Люди говорят, что с ними и монах запляшет!
— Это подарок от сердца, — добавил гитарист, — клянитесь, что научитесь танцевать хоту!
Кругом раздался смех. Глинка поднёс кастаньеты к губам.
— Клянусь! — сказал он. — Voto a Dias!
Девушка расхохоталась и убежала.
Глинка присел к гитаристу и долго прислушивался к звукам, летящим из-под пальцев музыканта.
— Обязательно так играть? — спросил он.
— О нет, сеньор, — весело отвечал гитарист, — я просто разговариваю. Так же, как эта солёная девица разговаривает руками и ногами.
— Что значит «солёная»?
— Человек без соли всё равно что пресный хлеб, сеньор. Наши девушки все с остротой, не правда ли?
А мадридская ночь становилась всё звонче. В одиннадцатом часу за Глинкой приехала весёлая компания и повезла его по Прадо среди цветов и фонтанов. Громадный парк Ретиро был освещён фонариками. Кругом раздавались смех, цокот копыт, звуки гитар.
В загородном саду Делисиас пили молодое вино и всю ночь пели и играли.
Повеяло утренним холодком, когда Глинка возвращался домой в обществе дона Сантьяго и его знакомой Рамоны Гонсалес.
Звёзды бледнели на прозрачном небе. На востоке появилась светлая полоса. Ночной сторож прошёл по опустевшей улице и пропел своё привычное: «Шесть часов утра, небо ясное!»
— Как вам нравится Испания? — спросила Района.
— Похожа на Россию, — ответил Глинка.
— На Россию? — удивлённо повторил Сантьяго.
— Да, мой дорогой Сантьяго! Степь, ночь, музыка… Одиночество и толпа, удаль и тоска. А в уличных мелодиях сквозит какая-то русская откровенность и широта.
— Сеньор дон Мигель, — огорчилась Рамона, — что вы нашли хорошего в уличных мелодиях? Я думала, что вы хотите создать испанскую оперу.
— Ах, сеньорита, — отозвался Глинка, — как тут не увлечься! У вас ведь гитары разговаривают… как у нас балалайки!
* * *
У трактирщика Мурсиано было широкое варварское лицо, масляные глаза и мягкий, воркующий голос. Гитара словно дрожала у него в руках. Глинка долго слушал, записывал, черкал, снова слушал и наконец сломал карандаш.
— Этого нельзя записать, — сказал он в отчаянии, — это выходит за пределы европейской гаммы!
Мурсиано хитро подмигнул.
— Тише, сеньор, — буркнул он, — это, если хотите знать, придумали нехристи — мавры. Вы, наверно, заметили здесь пунто моруно — мавританский напев? Но не говорите об этом с попами. Они не любят канте хондо.[2]
— Откуда вы взяли эту грациозную печаль?
— Э, сеньор, мы, андалузцы, сами немного мавры. Мы так играем уже тысячу лет.
И он снова заиграл, неожиданно меняя ритмы и тональности и пристукивая ладонью по корпусу гитары.
Это было в Гранаде зимой 1846 года — зимой, которая была похожа на весну. Небо было безоблачное, синее. Над загородным домиком Глинки поднимались тёмно-красные приземистые башни арабской Альгамбры. Внизу лежал старинный квартал с подковообразными арками, тенистыми переулками и цыганскими кузницами.
— Прилежно же вы взялись за испанские танцы, Михаил Иванович, — сказал Глинке русский путешественник, архитектор Бейне. — Вчера я с полчаса исподтишка наблюдал, как вы танцуете: совсем как андалузец. Только с кастаньетками никак не поладите.
Глинка лежал в гамаке под деревьями. У него был один из тех приступов апатии, когда он часами как бы дремал, полузакрыв глаза и запрокинув голову на подушку так, что со стороны виден был только неподвижный клинышек его бородки.
— Очень жалею, Карл Андреевич, — отвечал он, — но это не так-то легко. Вообще испанские танцы чрезвычайно благородны.
— И по сему случаю вы выбрали себе проводником благородного Мурсиано?
Голова Глинки поднялась с подушки.
— Лучшего проводника не найдёшь. Сегодня ночью мы с ним поедем к цыганам. Они, говорят, необыкновенно пляшут фанданго…
— Михаил Иванович, — встревожился Бейне, — знаете ли вы, что такие прогулки не всегда безопасны! В этих цыганских таинственных пещерах…
— Друг мой, — серьёзно сказал Глинка, — в Испании я свой человек и никто меня не тронет. Если из здешнего света и тепла родится у меня что-нибудь хорошее…
— Родится? — удивился Бейне. — Да вы уже написали превосходное «Каприччио на тему арагонской хоты»!
Глинка неожиданно просветлел.