— Господи, благослови нас и спаси…
— Быстрей, быстрей!!
От нетерпения фельдфебель дергался, как марионетка. Пена выступила в уголках прыгающего рта.
— …и даруй нам мир…
— Быстрей! Черт! Короткое воздыхание Господу! Верно я говорю? Ну! Живей!
С перепугу Герман чуть не подавился остатком молитвы.
— Аминь! Господи помилуй! — крикнул он и замахал обеими руками, положив конец церемонии.
— Славно. Славно! Господне слово всегда во благо. Так-то вот. А теперь живей, бездельники, уроды нескладные… Бегом марш! Живей! Не то хлыста отведаете! Или шпицрутенов захотелось? Шевелись! Колесую! Запорю!
Фельдфебель устремился по дороге, как маленькая свирепая такса. Гренадеры рысью поспешали за ним. Скоро их и след простыл. Понемногу оседающая туча пыли — вот все, что напоминало о разбойничьей шайке.
Герман рухнул у обочины на колени и возблагодарил Бога. Спасение было столь чудесным, что на миг он примирился с Господом. При мысли о том, какой опасности он избежал, его прошиб озноб. Зваться Герман Андерц и быть младшим пастором в Вальдштайне — да ведь это счастье в сравнении со смирительной рубахой солдатчины. Ангелы-хранители, вы, значит, еще не бросили меня? Ах, как хорошо, останьтесь еще немного. Я пока не сказал моего последнего слова.
IV. Попутчик
Я, конечно, не дока в точных науках, но помнится, в физике есть закон, гласящий, что емкость не может быть меньше своего содержимого. Так вот, домишко матушки Ханны являет собою исключение из этого закона. Он вмещает Длинного Ганса, а это, по сути, невозможно.
Домишко ветхий, сущая развалюха. Гнилая соломенная крыша да облупленные стены жмутся к треснувшей печной трубе как пьяница к майскому шесту. Из трубы густо валит жирный черный дым.
Кое-кто уверяет, что Длинный Ганс спит, стоя в дымоходе, а чуб его торчит наружу, как аистиное гнездо. Это гнусная ложь. На самом деле он высовывает ноги в окошко на торцевой стене. Ранние прохожие могут увидеть в окне его чулки, огромные, чуть не с годовалого ягненка, смотря по погоде темные от росы или белые от инея. Когда солнце выглядывает из лесу, хибарка сотрясается от утреннего чиха Длинного Ганса, чулки трутся друг о друга и осторожно втягиваются внутрь. А прохожие шагают дальше, недоверчивые и возбужденные. Порой и собственным глазам трудно поверить.
Герман постучал и, пригнувшись, вошел в дверь. Облако пара ударило навстречу, очки запотели. В потемках метались неясные фигуры, словно неправедные души по ту сторону дымных вод Ахерона{71}. Герман протер очки платком и, прищурясь, всмотрелся в туман.
— Закройте дверь. Иоганнеса просквозит.
Ханна купала сына. Длинный Ганс восседал в громадной лохани, розовый, отмытый, исходящий паром. В лохани ему было тесно, он неловко, мучительно скрючился и тревожно выглядывал из-за своих узловатых колен — так старый баран выглядывает из-за реек забора. Лицо лошадиное, длинное, угловатое, в шишках и впадинах, как старая, позеленевшая от времени постельная грелка. Скулы по-монгольски высокие, точно каменные карнизы; глаза сидят глубоко. Это лицо внушало бы страх — если бы не рот. Мягкий, влажный, слегка бесформенный, странно неуместный на грубом, угловатом лице, рот его мог сложиться в мягкую просительную улыбку, от которой женщины заливались румянцем, и теребили фартук, и ужасно нервничали. Самая суровая женская добродетель лишь с трудом могла противостоять такому огромному скоплению мужского начала.
Длинный Ганс безропотно терпел немилосердные тычки матушки Ханны, только жмурился. Здоровенный кадык медленно перекатывался под щетинистой кожей. Руки, громадные, как сажальные лопаты, покоились на твердокаменных узловатых коленях. Ханна взяла из подойника зеленый обмылок, намылила щетку. Герман медлил на пороге, завороженный этой картиной. Вид обнаженной мужественности Длинного Ганса и вправду мог парализовать кого угодно.
— Я что сказала-то? Закройте дверь. Иоганнеса просквозит.
Ханна не жаловала младшего пастора. Она почитала церковь и клир и благоговейно склонялась перед вальдштайнским пробстом и перед всеми духовными особами, каких сподобилась повстречать. Не колеблясь, она могла прирезать половину своих кур и твердой рукой забить последнего ягненка, лишь бы уплатить церкви достойную десятину, и по примеру патриарха Авраама ничтоже сумняся положила бы на алтарь всего Длинного Ганса, вздумай пробст предъявить претензии на его тощую бренную плоть. Ханна не больно много знала о том Боге, от имени коего действовал пробст. Равнодушно и непонимающе смотрела она на громадное вписанное в треугольник око над церковным алтарем. За ворожбой она при необходимости шла к ведуну, который жил в лесу. Но священники — люди особенные. Черные сюртуки и белые брыжи повергали ее в дрожь, она трепетала, как Моисей перед горящим терновым кустом, а открытый требник в белой руке, опирающейся на округлое брюшко, обтянутое пасторским сюртуком, о-о, это было нечто грандиозное, сокрушительное, от этого на глаза матушки Ханны набегали слезы, тощие колени склонялись к земле, а скупая жесткая рука невольно разжималась и готова была отдать последнюю лепту вдовицы. Но Германа она на дух не терпела.
— Нечего торчать на пороге. Знаете ведь, что Иоганнес слаб здоровьем.
Священников Ханна боялась и любила много больше, чем боялась и любила Творца, но Германа на дух не терпела. Чутье подсказывало ей, что с прыщавым младшим пастором что-то не так. Трусоватый, нерешительный, вроде и не настоящий священник. Не было в нем яростного и страшного пастырского гнева, который заставлял Ханну съеживаться на церковной скамье, перепуганную и блаженно дрожащую, словно курица под петухом. Она яростно терла скулящего сына, будто вознамерилась стереть ему кожу до костей. При виде Германа у нее всегда портилось настроение. Хотелось рычать, и всех тиранить, и отхлестать Длинного Ганса мочалкой, и вышвырнуть кошку на улицу.
Герман сел под окном на выдвижную кровать. Ханна крепко ухватила сына за чуб и беспощадно окунула в лохань. Длинный Ганс хлебнул воды и зафыркал, как тонущий вол. Ханна стряхнула с пальцев воду, на лице у нее было написано мрачное удовлетворение.
— Вот так. Вылезай.
Дылда Ганс с трудом, метр за метром, вытащил из воды свое розовое, распаренное тело. Покорно стал на коленки возле лохани, нагнул голову, чтобы не упереться в потолочные балки, и Ханна насухо вытерла его громадным, как парус, полотнищем из нескольких сметанных вместе кусков дерюги.
Герман таращился на приятеля, разинув рот и выкатив глаза. Бог ты мой! Чудны дела Твои, Господи. И Длинный Ганс вышел не иначе как прямиком из Твоей созидающей длани, аккурат когда Ты творил горные вершины и водопады. Ведь представить себе невозможно, чтобы на свет его родила эта маленькая сухонькая женщина. Все увеличено в одном огромном масштабе. С дрожью зависти и испуга Герман рассматривал наиболее мужественные части этой исполинской мужской фигуры.
— Ну вот и ладно. Теперь сядь-ка на кровать, чтоб не мешаться под ногами.
Длинный Ганс послушно исполнил приказ. Сложился в кровати, точно живое мотовило, закутал костлявые плечи лоскутным одеялом. Ханна, досадливо ворча, сновала по комнате. Морщинистая, худая, темная, как печной совок, смиренная, в мышино-серой одежде — прямо-таки генеральский идеал. Единственной уступкой суетности, какую она себе позволяла, был белый вдовий платок.
— И вы, пастор, дали себе труд прийти сюда? Честь нам оказали. Дозвольте узнать, как обстоит с пробстом.
— Примерно так же, как раньше.
— Спаси Господи и помилуй! Жалость-то какая.
В голосе Ханны сквозило безразличие. После удара пробст изрядно пал в ее глазах. Ханна более не почитала его. А Герман ему не замена. У Германа нет той решимости, жулик он, Ханна нутром чуяла, смутно и все же уверенно, как опытный трактирщик нутром чует, что новый посетитель не заплатит по счету.