Шевалье издал скрипучий хрип — так он смеялся. Герман задумчиво взглянул на свой амулет.
— Гм, признаться, иной раз у меня мелькало подозрение…
— Вот видите! Конечно же, вы догадывались о великой тайне. Разве ваше сердце не обуревали высокие порывы и благороднейшие устремления, разве не воспаряли вы на гордых орлиных крылах над земными туманами, разве не заглядывали в око солнца? La magnanimité des princes![77] Горделивый взор, высокие помыслы, благородные устремления — разве они могут быть наследием недоумка-портного? Тысячу раз нет. Ваши помыслы свидетельствовали о вашем происхождении куда красноречивее, чем тысячи геральдических справок и обвешанных печатями грамот, и ведь в жилах у вас на самом деле течет благороднейшая прусская кровь… Ваша милость! Барон! Правда открылась! Настало время сбросить маскарадный костюм и занять место, принадлежащее вам по праву, нет, по долгу рождения!
— Ваша милость… Барон… — ошеломленно лепетал Герман, пробуя эти слова на вкус и ощущая их медовую сладость. — Барон…
— Не верьте ему! — крикнул из грота Длинный Ганс, словно предостерегающий оракул в Дельфах.
Герман помрачнел. Мучительное воспоминание, которое ему долго удавалось прятать от себя самого, черной тучей скользнуло по небосклону.
— Мошенник! Fri pon! Ни одному твоему слову не верю! Распутник! Прочь с моих глаз! Прочь, говорю! Vade retro![78]
Шевалье вздохнул, страдальчески закатил глаза и поднял руку в перчатке, будто собираясь принести клятву.
— Ах, барон, отчего такое недоверие? Хотя, пожалуй, я понимаю… Вы сердитесь из-за злополучной встречи в веселом доме. Cette malheureuse affaire![79] Я в отчаянии, барон, и не могу не признать, что явился тогда весьма некстати. Однако ж с наилучшими намерениями.
— Наилучшими?! Ха-ха! Прочь! Прочь с моих глаз!
— Видит Бог, помыслы мои были безупречны. Мог ли я знать, что застану вас в столь щекотливой ситуации? Но сделанного не воротишь. И теперь у вас несомненно есть определенные обязательства перед дамой, благорасположением коей вы воспользовались.
— Обязательства? У меня?
— Такие обязательства признаёт любой добропорядочный мужчина.
— Лгун! Обязательства… Не вы ли изгадили колодезь, когда я хотел из него напиться?
— Вы повергаете меня в недоумение, барон.
— Ох и лгун! Да мне теперь все равно. Правда все равно. Развратничайте с Эрмелиндой, сколько вам угодно.
Шевалье потер лоб, на лице у него читалось недовольство и отвращение.
— Ah, quelle idée, mais c’est dégoűtante…[80] Какое фантастическое подозрение. Чтобы я… Я! Нет, это просто безумие. Я неожиданно вошел в комнату, согласен, и ненароком застал вас в щекотливой ситуации, этого я тоже не отрицаю. Но такое! Ventre-saint-gris! Нет, тысячу раз нет! Вы вскочили с постели, закричали как безумец и устремились вон. Я пытался остановить вас, но, увы, раненая нога… Enfin! Все же я вас отыскал. И в каких обстоятельствах! В глубочайшем унижении и в обществе этого остолопа, несчастный дворянин, вдобавок одержимый болезненными фантазиями…
— Не верьте ему, — прогремел из грота Длинный Ганс.
— Кретин! Ах, барон, как же вы, наверное, страдали, вы, человек благородного происхождения, тонкий, впечатлительный… Единственный слуга — этот Гаргантюа… ужасная пещера, грубая пища…
— Что правда, то правда, — признал Герман. — Заливной поросенок был в самом деле отвратный.
— Вот видите! Ваш тонкий организм бунтует, ах, что за судьба, справедливость взывает к небесам о мщении… Какое счастье, что при вашем головокружительно высоком происхождении никакое бесчестье не может вас запятнать. С вами обстоит так же, как с барышней Эрмелиндой. Для репутации обыкновенной бюргерши sejour[81] в веселом доме был бы губителен, однако ж грязь сточной канавы никогда не пристанет к столь белоснежному, аристократическому существу, как она. Сей печальный опыт лишь привнес толику спокойствия и равновесия в ее прежде несколько строптивую натуру…
— Эрмелинда, — пробормотал Герман, потирая лоб. — Господи, неужели этому суждено вернуться…
— И вы, барон, тоже должны вернуться. К своему званию, правам, обязанностям. И в Вальдштайн.
— Эрмелинда… Так это правда, что вы и Эрмелинда… что ничего… я имею в виду…
— Фантастическое подозрение. Конечно, нет.
— Где мне ее найти?
— В Вальдштайне, где же еще? Я, разумеется, поспешил вызволить высокоблагородную барышню из этого вертепа.
— Вы… вызволили барышню Эрмелинду…
— Она все время спрашивала о вас. Неужели вы не понимаете, что покорили ее сердце?
— Нет. Я не хочу. Не хочу опять…
Шевалье нахмурился, скрестил руки на груди.
— Барон, я вынужден сделать вам упрек. Ваше поведение не подобает дворянину.
— Что?
— С высокоблагородной дамой так обращаться негоже.
— С кем?
— С Эрмелиндой фон Притвиц. С кем же еще?
— Так я, значит…
— Вот именно! Боже мой, никто вам не запретит этак бесчинствовать с молочницами и трактирными служанками, кровь горячая, молодая, что в этом дурного? Но с такой дамой, как высокоблагородная барышня фон Притвиц, согласитесь… Как истинный дворянин, вы должны узаконить вашу связь, тем более что она, очевидно, чревата плодом.
— Что вы говорите!
— А что вы, собственно, ожидали? Ваша пылкая страсть, ваши могучие чресла, mais vous êtes un vrai Hercules, mon cher baron…[82] Барышня фон Притвиц понесла.
— О Господи. Что я наделал. Бедное дитя. Как же мне быть…
— Не понимаю ваших сомнений, барон.
— Верно, я ведь барон, это упрощает дело. Ах, только бы она согласилась… А кстати, каким образом все это связано с моим баронством?
— Не верьте ему, — опять прогремел Длинный Ганс.
— Ах, все очень просто. Правда открылась бы уже давно, если б не ваше редкостное сумасбродство… Enfin, до поры до времени на моих устах печать молчания. Мне поручено привезти вас в Вальдштайн, там вы все и узнаете.
— Ну что ж, тогда с Богом. В Вальдштайн. Барон? Господи, не так уж это и глупо. Верно, Длинный Ганс? Нечего тут разлеживаться и злобствовать. Поедешь со мною, домой.
— Не хочу. Что-то здесь нечисто.
— Заклинаю вашу милость оставить этого малого здесь. Какая неотесанность, какой фамильярный тон… Ему не место в новой жизни, которая вас ожидает.
Герман медлил. Шевалье завороженно смотрел на него.
— Ей-Богу, не знаю… Оставить Длинного Ганса? Нет, это невозможно. Он следовал за мною в унижении, значит, последует и в благополучии.
Шевалье ощерил зубы в уродливой гримасе и опять скрестил руки на груди. Герман ничего не заметил. Снял лавровый венок, развязал платок и яростно крикнул в недра грота:
— Ганс! Упрямый остолоп! Сам выйдешь или за уши тебя тащить? Иди сюда. Я ведь теперь барон!
— Все это ложь и обманные призраки. Осенью вы были фельдмаршалом, и добром это не кончилось.
Шевалье с трудом овладел собой, прижал к груди острый подбородок.
— Не благоволите ли, ваша милость, все-таки…
— Вздор! Длинный Ганс! Если не выйдешь подобру-поздорову, я уеду домой без тебя. Можешь тогда сидеть в гроте и злиться.
— Еще чего, — буркнул Длинный Ганс, высунув из грота кудлатую голову. — Да нешто вы, пастор, без меня управитесь?
— Значит, едешь?
— Понятное дело, еду.
— A la bonne heure, — вздохнул шевалье. — Как вам будет угодно. Все готово. Ваш отшельнический контракт аннулирован, Его величество проявил необычайное благорасположение и внимание. Карета ждет у калитки. Итак, в Вальдштайн.
— В Вальдштайн.
XIX. Олимп
Цветущие деревья в саду обвиты белым кружевным покровом. Статуй почти не видно средь кипени цветения, они беспомощно простирают руки, словно утопающие, которые вот-вот навеки исчезнут в пенных валах прибоя. Все изваяния искусно отреставрированы. Кто не знает, тому и в голову не придет, что некогда они пали жертвой разъяренного великана. Майский день лучезарно-прекрасен, генерал при смерти, а жизнь так хороша. Погодите, говорят вальдштайнские старики, вскорости у нас будет новый господин, еще пострашнее нынешнего. Но стариков никто не слушает.