— А сильно пробст переменился? — полюбопытствовал Длинный Ганс.
— Как он может перемениться? Бог свидетель, он ведь давно уже мертв, помер, еще когда вставал и отправлял службу. Теперь вот лежит в постели, мертвехонек. А скоро будет мертвый лежать в гробу. Какие тут перемены!
— Да, понятное дело. А ведь ражий был мужчина. Думалось, хворь отпустит и ему полегчает. Но видать, Бог не судил.
— Нечего приставать к пастору с глупостями, — прицыкнула от плиты Ханна. — Пастор небось по делу пришел, недосуг ему слушать твою болтовню.
Толстый намек пробудил Германа от мечтаний.
— Что правда, то правда. Я по делу. Длинному Гансу велено явиться во дворец, и мне тоже. Там сызнова ужин, помоги Господь нам обоим.
— Благодарствуйте, но это мы знаем. Напрасно вы себя утруждали.
— Вам уже сообщили?
— Адольф заезжал утром. А то зачем бы я стала купать этого остолопа, как вы думаете?
— Ну да, ну да. Бедняга Ганс. Содом и Гоморра. Неужто опять, горемыка ты этакий?
Длинный Ганс поник головой. Ханна круто повернулась и из-под вдовьего платка злобно уставилась на гостя. Руки она скрестила на груди.
— Горемыка?! Чем же это он горемыка? Нешто не почетно делить с генералом постель? Я вас спрашиваю!
— Но, матушка Ханна, милая, ведь то, что творит генерал, как-никак страшный и противоестественный порок.
— Не моего это ума дело. Только генерал худого делать не может.
— Конечно, генерал худого делать не может, и все-таки мне кажется… Если б итальянскому пороку предавался кто другой, я, пожалуй, и имел бы кое-что возразить. Видит Бог. Проблема сложная.
— Мне это не нравится, — пробурчал Длинный Ганс где-то под потолком.
— Побойся Бога, сынок, что ты говоришь-то?
— Ежели бы хоть маленько нравилось! Не-a, я решил удрать. Нельзя терпеть такое. Что вы на это скажете, пастор?
— Не знаю. Власти предержащие очень ко многому нас принуждают. Если бунтовать всякий раз, как попадаешь в тиски, порядку не будет. Не знаю. Однако ж, коли он норовит тебя вовсе переиначить, коли использует тебя как женщину, ясное дело, такое стерпеть трудно. Тем более что тебе оно не по нраву… Да, это тяжкий порок.
— Генерал худого делать не может! — завопила Ханна. — Не сбивай парня с панталыку! Ступай к генеральскому одру в смирении да еще и с благодарностью, оболтус ты паршивый! Господи Иисусе, что ж это за чудовище я родила на свет…
Ханна злобно воззрилась на них обоих. Германа она ненавидела за то, что он не настоящий священник, а Длинного Ганса — за то, что он не настоящий сын. Да и длинный, как майский шест. Нипочем в толпе не затеряешься, тихонько, скромно, не дойдешь спокойно до церкви — все только и знай глазеют да тычут пальцем. А вдобавок непомерно упрям и своенравен.
— Я не хочу, — повторил Длинный Ганс. — По-моему, нельзя тут покоряться и терпеть.
— Господи помилуй, да что ты такое говоришь, негодный упрямец!
Герман вмешался, чтобы предотвратить назревающий скандал.
— Матушка Ханна, ради Бога успокойтесь. Вы совершенно правильно и справедливо внушаете Иоганнесу покорство и смирение. Начальник не напрасно носит меч и тэ дэ. Но разве писаные и неписаные законы не превыше начальника? Отдавай кесарево кесарю, сказано в Библии, и… Ну да. Гм.
Германов проповеднический глас упал до невнятного бормотания. Младшего пастора увлек любопытный богословский вопрос. Отдавай кесарево кесарю. Гм. В самом деле, а приложима ли к этому случаю притча о подати? То, что генерал требует от Длинного Ганса, — сопоставимо ли оно с… Гм. Интересно. Надо бы спросить у господина суперинтендента. Или написать диссертацию. Доктор богословия… Звучит недурно.
— Не нравится мне это. Не хочу.
— Совсем сдурел парень. Накличешь беду на нас обоих.
Герман опять оживился.
— Терпение, матушка Ханна. Вы не вполне справедливы к Иоганнесу. В Писании сказано: почитай отца твоего и мать твою, оно конечно, но это-то разве способ почитать мать? В Генераловой постели?
— Больно мудрёно. Вот когда я была молодая, генерал в милости своей обратил на меня взор и изволил мною владеть. Мне что же, надо было привередничать, недовольство показывать? Как бы не так! Я приняла мой крест и изо всех сил старалась быть пригожей да ласковой. Привередничать! Покорнейше благодарю! Может, он нам не начальник?
— Но ведь это не одно и то же! Вы — женщина, а Длинный Ганс — мужчина, и какой — второго такого днем с огнем не сыщешь. Неужто вы не видите разницы, матушка Ханна?
— Нет, не вижу. Ежели генерал его требует?
— Ну, представьте себе, коли я начну строить куры Иоганнесу!
— Только попробуйте! Тьфу! Ишь, мерзость какую удумал!
— Вот видите!
— С генералом, однако, совсем другое дело.
— Это почему?
— Я не хочу, — пророкотало под потолком.
— Вконец спятил, ей-Богу. Недели не пройдет, как в колодках окажемся.
— О нет. Вы, пастор, небось сплетничать не станете?
— Молчу как рыба.
— Вот-вот, очень на вас похоже. Настоящий священник не станет подзуживать мальчишку против законного начальника. А ты, Ганс, молчи и подчиняйся. Опасно этак-то языком молоть.
— Господи сил, эк куда хватили! Согласен, генерал обладает большинством атрибутов Божиих, он всемилостив, всемогущ и всеведущ, но ведь не вездесущ? Кто может нас услышать?
— Никогда неведомо. Вдруг кто стоит в сенях да подслушивает, аккурат сейчас.
Герман запрокинул голову, чтобы снисходительно посмеяться над преувеличенными тревогами матушки Ханны. Но смех застрял у него в горле. Длинный Ганс вздрогнул и стукнулся головой в потолок. Матушка Ханна побелела, как ее вдовий платок, и с мольбой воздела руки.
В дверь постучали. Коротко и решительно.
— Господи Иисусе!
Все трое испуганно переглянулись. В наступившей тишине слышно было, как обветшалый домишко, вздыхая, оседает от старости. Матушка Ханна ломала руки. Глаза ее горели одержимостью. Коварный стук повторился.
— Господи Иисусе! Это они. От генерала.
— Тсс, — шикнул Длинный Ганс. — Прикинемся, будто нас нету дома.
Ханна жестом отчаяния воздела руки и нетвердым шагом двинулась вперед, будто желая принять в свои объятия возлюбленного.
— Нет-нет. Господи Иисусе. Все без толку. Они за нами пришли. Непременно в колодки засадят. Выпорют. Господи Иисусе. Розгами по голому телу, на старости лет. Видишь, что ты натворил!
— Тише!
— Без толку это! — истошно завопила Ханна. — Порка! Розгами по голому телу! Доволен теперь? Довел мать до беды?!
Новый стук — точно короткая барабанная дробь.
— Не отворяй!
— Ты спятил?! Чтоб я да не отворила законному начальнику? Да-да! Входите! Входите и расправьтесь со мной — чем раньше, тем лучше! — Ханна бросилась к двери, распахнула ее, а сама дрожащей кучкой тряпья рухнула на пороге и покорно запричитала: — Пощады! Пощады, ваша милость, пожалейте глупую старуху! Накажите нас, побейте, выпорите розгами и скорпионьими жалами, только не губите! Ради Бога!
Побирушка в дверях по-сорочьи склонила голову набок. Маленькие любопытные глаза-перчинки бойко зыркали из-под платка. Бабенка словно бы едва сдерживала смех. Ханна корчилась на пороге, целовала побирушке башмаки, мусолила подол юбки.
— Пощады! Пощады! Милостивец наш… Бей, пори, карай, бичуй, жги… Только жизнь не отбирай… Господи Иисусе…
Ханна вращала глазами, точно стельная корова. Сухонькое старушечье тело дергалось в ужасных конвульсиях. В углах рта сбитыми сливками белела пена.
— Мамаша! Встань сейчас же! Ведь это всего-навсего побирушка. Зачем унижаться-то без надобности?
— О-о-о! Бичуй, карай, бей…
— Пастор, сделайте милость, приведите в чувство мою старуху мать, я-то не могу — ежели встану, дом развалится.
— Господи, да что с нею такое?
— Вы не рассуждайте, а тряхните ее как следует. Мама! Неужто не видишь — побирушка это!
Побирушка опять склонила голову набок, глядя на матушку Ханну, как петух на извивающегося дождевого червяка. Потом она тронула эту кучку тряпья мыском башмака — Ханна, икая, перевела дух и задергалась с новыми силами. Бойкие побирушкины глазки с любопытством заморгали.