Однажды матушка махнула мне рукой, подзывая к постели. Она заговорила: слова с присвистом вылетали из груди, словно воздух из тугих кузнечных мехов, а дыхание напоминало сдавленные стоны боли. Я склонился к ее губам.
– Мне нравится эта тыква, – прохрипела она. – Чудной овощ и с виду бесполезный, но и он к месту в нашем саду. Господь знал, что делает, когда сотворил бутылочную тыкву.
И замолчала, вдохнув и выдохнув несколько раз с хрипом. Как бы я хотел отдать ей свое дыхание! Но я мог только наблюдать.
– Эта тыква своей причудливостью и странностью напоминает мне тебя, – наконец выговорила матушка. Боюсь, она заблуждалась, если думала, что это комплимент. Чудной? Бесполезный? Странный? Тыква? Лучше бы матушка потратила свое драгоценное дыхание на что-нибудь подобрее.
Потом она заснула опять. А в полночь снова пробудилась – как мне показалось, – и уселась неподвижно и с внезапной сосредоточенностью.
– Послушай меня внимательно, Тобиас. Я хочу кое о чем тебя попросить, прежде чем отправлюсь на Небеса.
– Да, матушка, – прошептал я. – Скажи, что хочешь. Я все сделаю.
– Во-первых, – выдохнула она, – я хочу, чтобы ты посадил эту тыкву на моей могиле – я смогу унести воспоминания о тебе туда, куда ухожу.
– Хорошо, матушка. – Я бы согласился на все, как бы нелепо оно ни звучало, лишь бы ее порадовать.
– И, Тобиас, – прохрипела она. Я снова придвинулся к ее губам, чтобы расслышать. – Я хотела бы извести Милдред, – выдавила она. – Возможно, я перестаралась. Когда меня не станет, сделай все, чтобы ее выманить, Тобиас.
– Хорошо, матушка. Клянусь.
– И, Тобиас…
– Да, матушка?
– Помни, что Господу не нравится нагой человек. Прикрывай все время свое тело. Ради пристойности.
– Хорошо, матушка. Само собой разумеется.
В Пасторате всегда блюли негласное правило – надевать как можно больше одежды, даже когда моешься. Я не обнажался ни на мгновение, мне и в голову это не приходило.
– И еще кое-что, – прохрипела мать. – Мы не знаем, откуда ты взялся, – прошептала она. – Но пообещай мне никогда не ходить в Бродячий Цирк Ужаса и Восторга.
Цирк приезжал раз в год, и, хотя мне всегда запрещали туда наведываться, я все-таки желал однажды вкусить это запретное удовольствие. То, что матушка упомянула Цирк и мое неизвестное происхождение, меня озадачило. Разве родители не повторяли мне вечно, что, в отличие от других детей, которых приносят аисты или находят под кустами крыжовника, меня оставил у алтаря церкви Святого Николаса не кто иной, как сам Господь? Выслушав матушку, я впервые усомнился, и в тот же миг зерно любопытства запало в мою душу.
– Пообещай мне.
– Обещаю, – сказал я. Мы не знаем, откуда ты взялся.
– Вот и умница, – кивнула мать и погрузилась обратно в болезненную мучительную дрему.
– Она хочет, чтобы ее похоронили под тыквой, – доложил я отцу на следующее утро. Отец драил туфли у стола в кухне: заботливо намазывал их черным сапожным воском и полировал, привычными движениями колотя щеткой по коже в особом ритме. Настал его черед удивляться и расстраиваться. Помню, как он стоял – застегнутый ботинок в одной руке, черная щеточка в другой, и повсюду запах ваксы, горелый и острый.
– И с Библией в руках, конечно, – быстро добавил я. Кажется, ложь помогла.
Назавтра матушка закашлялась неожиданно сильно, и терзавшая ее Тварь вылетела изо рта на белую простыню. Мы уставились на нее. Отец застонал.
– Что это? – слабо произнесла мать, двумя пальцами зажимая черно-багровый предмет – будто кожаный и сплошь испещренный дырами. Она подняла его. – Посмотрите, мои дорогие Эдвард и Тобиас, я выкашляла собственную душу – и она сморщилась от греха и черна как ночь! Прости меня, Господи!
Две минуты спустя она умерла.
Мы с Пастором не поверили, что Тварь – ее душа. Тварь была слишком твердая и воняла. Когда доктор сообщил нам, что это жестоко пораженное легкое, мы вздохнули с огромным облегчением.
– Потому что, если в этой бедной доброй женщине имелась хотя бы унция греха, – всхлипывал Пастор, скрипя зубами от горя, – то во мне его три тысячи тонн.
А во мне пять тысяч, внутренне взвыл я, подумав о грешной утехе, которой научил меня Томми Болоттс в уединении песчаных дюн и в которой я достиг значительных и постыдных успехов. После этого мы больше не рассуждали о полупрозрачных балдахинах. Мы похоронили матушку на кладбище под огромным небом с барашками, и морская соль смешивалась с нашими слезами, трава на песке колола лодыжки, горланили моевки, и громко ревело море, словно зевающий кашалот. А следующим летом на могиле взошла тыква – правда, совсем не та, шишковатая и зеленая, что я посадил. Плоды уродились оранжевыми, с гофрированным ободком и желтыми пятнами. Пастор Фелпс нашел их удивительными, но тревожными – знаком, что Господень замысел Природы сменил курс.
Так оно и было.
Глава 9
Динозавр Скрэби
– Будут две мировые войны, – бормочет Опиумная Императрица, зевая над нетронутой чашкой и блюдцем. Сейчас золотая пора ее астральных частиц. – В результате Франция будет усыпана миллионом черепов. – Она замолкает, косясь в сторону. – Но есть и положительный момент: изобретут молоко длительного хранения.
С рождения коровоподобной дочери Фиалки частицы не перестают роиться вокруг головы миссис Скрэби, словно туча яростных комаров, и ее малейший взгляд в сторону порождает головокружительный водоворот осколков будущего. Даже доктор Скрэби, закоренелый скептик по отношению к фокусам, признает факт наличия знаменитых частиц.
– Простите? – раздраженно переспрашивает он. Доктор ненавидит, когда его отвлекают от газеты, а этим утром он увлеченно читает несколько интересных статей. Более склонный к экспериментам ученый, возможно, и загорелся бы идеей привлечь сии частицы к своим исследованиям, но, как ни прискорбно, воображение таксидермиста ограничено. Какое ему дело до будущего, твердит он, когда и в настоящем хватает неясностей? Семейство Скрэби завтракает вместе с дочерью Фиалкой. Время, как и положено, летит – у дитяти уже растет шикарная грудь.
– Появятся ракеты с тепловым наведением и брюки-клеш, – продолжает Императрица. – Не говоря уже о веществе под названием пластилин.
Скрэби, кряхтя, переворачивает газету. Опять она несет вздор! Фиалка намазывает маслом поджаренный хлеб, наливает зеленого «порохового» чаю в фарфоровую чашку, разбалтывает молоко, надевает очки и просматривает статью на отложенной отцом странице – о жестокости и бесчеловечности рабства на плантациях Америки, которому нужно положить конец. Затем вгрызается в фаршированный говядиной шампиньон. Все люди рождены равными, заявляет автор. Порезанный помидор – слегка недожаренный, на ее вкус. Бедные и богатые, негры и белые. Впрочем, стоит остерегаться – иначе мы зайдем далеко. Масло прогоркло! Например, женщины могут потребовать равных прав. Но если мы согласимся, поддавшись настояниям некоторых горластых дам, что дальше? Дети? Собаки? Попугаи ара? Мокрицы?
– Появятся игральные автоматы под названием «однорукие бандиты», – информирует Опиумная Императрица. – А художники будут выставлять в галереях свои экскременты.
– Будьте любезны, передайте мне мармелад, – просит Фиалка, отхлебывая чай и поглядывая на мать – воплощение сумасшествия и красоты в складках шалей, блестящих янтарных бусах и облаке искрящихся частиц.
– Мармелад, – бормочет Императрица. Глаза под тяжелыми веками снова обращены внутрь, красноречиво говоря: Дочь, не беспокойте меня, ибо я не дома.
Жужжание в воздухе, автоматическое письмо, планшетки, обрывки видений, шепот и стоны из прошлого и будущего – из этого и состояла жизнь матери, сколько помнила Фиалка. Что вызвано действием наркотика, что следствие безумия, а что настоящее, Фиалка никогда не различала; она понимала одно: мать по большей части не здесь, и так будет всегда. Вернувшись к статье о правах человека, Фиалка не замечает, что поднос с мармеладом левитирует. То есть медленно, но верно движется через стол к ней, как по заказу.