Джулиано пошатнулся и отступил, не понимая, что происходит. Скорчившись от боли, он решил было искать защиты у Франческо Пацци. И тут его глаза еще шире раскрылись в изумлении: банкир не только не пришел на помощь, но поднял свой меч и воткнул его раненому в другой бок.
Джулиано инстинктивно схватился за лезвие меча, но лишь изрезал пальцы, а прислужник Пацци ударил его снова. Большая лужа крови растекалась по прекрасному мраморному полу, на изготовление которого ремесленник потратил полжизни в обмен на право быть похороненным в капелле храма рядом со знатными горожанами.
Согнувшись пополам и упав на колени, Джулиано из последних сил пытался отвести опасность от брата — тот стоял шагах в двадцати, у главного алтаря. Но увидеть Лоренцо было невозможно — его плотным кольцом окружили убийцы. Кое-кто из сторонников Медичи перешептывался и переглядывался, наблюдая за странной возней в этой части храма, но народу скопилось столько, что ничего понять было нельзя. Однако через несколько минут смятение усилилось — в дело вступили новые заговорщики, согласно правилу: чем больше клинков, тем надежней. И вот, извергнув из себя с предсмертным хрипом душившую его кровь, Джулиано издал душераздирающий стон. Собор содрогнулся, словно от замогильного холода, и все повернулись к боковому нефу.
Бандини выхватил кинжал милосердия и вонзил его в шею умирающему, надавливая, пока конец лезвия не вышел из горла. Запах крови до того возбудил убийц, что они стали рвать тело ногтями и зубами, ища сердце. Церковь превратилась в ад. Слышались крики, звон мечей, топот разбегающихся в испуге людей… Бежали все: сенаторы, послы, соборные каноники, поднявшие рясы выше пояса, магистраты, простые прихожане, мужчины, женщины и дети, охваченные паникой. Переполох был столь сильным, что казалось — сейчас обрушится купол. Среди этой какофонии мальчики из хора в белых кружевных одеждах пели как одержимые, подражая голосам из могилы, голосам зарезанных, голосам сатанинского отродья…
Одни бродили по храму с выпученными от ужаса глазами, другие, вооружившись палкой или раскаленным подсвечником, готовились к бою, хотя не знали, кто друг, кто враг. Молодой кардинал Риарио оглядывался вокруг с перекошенным лицом, точно все это было каким-то жутким недоразумением. Рядом Гульельмо Пацци, муж Бьянки Медичи, то кричал с перепугу, то всхлипывал, закрыв лицо руками, над трупом своего шурина Джулиано, громко повторяя, что ничего не знал о предательском нападении. Видимо, некоторые вели двойную игру: среди выкриков в поддержку и против Медичи, среди всеобщей бойни было не понять, кто на чьей стороне.
И однако кто-то тщательнейшим образом спланировал это мрачное действо, предусмотрев ходы всех коней, ладей, слонов и простых пешек, служивших лишь приманкой. Он сумел избежать риска, оставаясь в безопасности, и невозможно было представить, что он замыслил какие-то происки или обманывает кого-нибудь. Он притворялся, что служит светским и духовным властям, а на самом деле использовал их в своих целях. В полутьме исповедальни мелькнуло пламя свечи, а за ним — чья-то длинная тень.
Люди не знали, что творится за пределами собора, и это еще больше накаляло обстановку. Но основные события развертывались у главного алтаря, где священники Антонио Маффеи и Стефано ди Баньоне готовились покончить с главой рода Медичи.
Полициано взбежал по винтовой лестнице к органу, чтобы целиком обозреть происходящее, но увидел сцену, навсегда ранившую его душу: Джулиано, любимый ученик поэта, валялся в луже крови со вспоротым животом, получив девятнадцать смертельных ударов. Два из них пришлись в сердце, еще один — в яремную вену, и два удара пронзили бедренную артерию. Никто не знал, какова судьба Лоренцо.
Впереди были долгие часы, заполненные тревогой. Нефы собора оглашались стонами раненых, изрубленных до того, что не могли подняться: временами чью-нибудь жизнь обрывал кинжал милосердия. Группы вооруженных людей сновали по капеллам и закоулкам храма, прикидывая число убитых, а иногда между пилястр двигался одинокий огонек: кто-то, взяв лампу, осматривал погибших в тщетной надежде найти знакомое лицо.
Пьерпаоло Мазони искал мальчика, в этой сумятице потеряв его из виду. Он шел наугад, сталкиваясь с теми, кто брел навстречу. События виделись ему отрывочно, точно в мелких осколках разбитого зеркала: белое пламя свечей; две длинные бледные руки, схватившиеся за горло, словно человеку не хватало воздуха; стучащие по полу ноги в спущенных до щиколоток чулках, возле огражденного перилами восьмиугольника, откуда начиналась лестница на хоры; блестящие от ужаса черные глаза между черных же прядей, свалявшихся от пота. Но ничто не могло сравниться с тем призрачным видением, когда живописец отодвинул бордовую занавесь исповедальни: перед ним, в считаных дюймах, оказалось знакомое безгубое лицо, пересеченное давним шрамом, грубо зашитым через край.
Он сглотнул слюну и глубоко вздохнул, против воли объятый дрожью — но не от страха умереть. Страх сидел в нем уже много лет, став его спутником, верной тенью следуя за ним с той далекой ночи, когда Мазони не понаслышке узнал о сущности зла на черной мессе. Он был так юн, что не ведал об истинной природе этого. Тайные общества процветали всюду, и каждый уважающий себя молодой художник обязан был стремиться, с помощью членов братства, к идеалу духовного совершенства, чтобы перенестись в те области знания, где человек освобождается от сомнения и боязни. Не отдавая себе отчета, он оказался в первом чадном круге, ночуя в подозрительных тавернах, внимая пламенным еретическим речам, спускаясь в подземелья, где семь ступеней вели к перевитым рукколой алтарям между двух колонн Соломона, посещая собрания, с которых выходили поодиночке, оглядываясь через плечо. Но затем надежда сменилась ужасом. Однажды наступил страшный миг — будто пелена упала с глаз Мазони: он увидел, как великий магистр высоко заносит обсидиановый нож. Это воспоминание до сих пор искажало для него чувство реальности.
Но только что увиденное собственными глазами в соборе отнюдь не было жутким плодом воображения — нет, этот человек здесь действительно был, и был все время. Кто-то промолвил за спиной, что праведнику лучше бы вырвать себе глаза, чем видеть такое. Художник не успел обернуться, испытав внезапную дрожь: глаза затянуло серным порошком, и ночная мгла спустилась на мир. Лишь тогда наступила полнейшая уверенность: что-то делать уже безнадежно поздно.
XXIII
Есть запахи, заключающие в себе целый мир. Они пробуждают память, ведут по запутанным лабиринтам воспоминаний, возвращают к той самой карте полушарий, что питала воображение, когда казалось, что приключения — это кругосветное плавание и прибытие судов с заморскими товарами. Запах какао и жареных кофейных зерен, дерева и листьев табака, что сушатся на плантациях в длинных сараях: библиотека была пропитана этим смутно-колониальным ароматом, который я уловила в день знакомства с профессором Росси, не сумев тогда определить. Профессор бережно доставал из жестянки с надписью «Cornell & Diehl» тончайшие темно-золотистые волокна и набивал ими трубку. Я полной грудью вдохнула дым и сквозь пахучее облачко увидела давнее: забытая всеми девочка сидит, разложив на столе карту, в каменном доме в самом центре Сантьяго.
Через запахи, затрагивающие подсознание, мы знакомимся с людьми и подпадаем под их очарование, и неудивительно поэтому, что можно сходить с ума от аромата, от того, как собеседник подносит моряцкую трубку ко рту, а потом вытягивает руку и смотрит в освещенный белыми фонариками сад, от худого запястья, выглядывающего из-под рукава свитера, от любви, смыкающей нам уста, прежде чем они осмелятся произнести «ты». Как можно, спрашивала я себя, говорить «ты» тому, в кого влюблена, если всегда называла его на «вы», если он вдвое старше тебя, если он твой научный руководитель и к тому же друг твоего отца? Невозможно. Непредставимо. Есть расстояния, которых не сократить.