Если бы я дала волю чувствам, то сразу же поднялась бы с пола, обняла его и шепотом рассказала на ухо, как я ему благодарна: за собрание детективов, за его улыбку — искреннюю и отсутствующую одновременно, за то, что он непохож на всех известных мне мужчин, за то, что у него есть тайны и есть прошлое, за беседы, завораживавшие меня, учившие многому и дававшие пищу для духовного роста, за то, что он абсолютно не сознает своего обаяния, за привычку касаться виска указательным пальцем, за голос, будивший идеи в моей голове, за то, что он вдвое старше меня и достаточно хладнокровен, чтобы вот так просто стоять на пороге, будто мир не должен взорваться с минуты на минуту.
Все это я хотела бы сказать ему, но, конечно, не сказала, а лишь сосчитала в уме до десяти, не двигаясь с места, задыхаясь, стараясь успокоиться и избежать опасности благодаря глотку «джин-физа»: так поступают героини плохих романов, если не могут придумать ничего получше.
Вскоре все вошло в обычную колею, как и следовало ожидать. Синьора Манфреди приготовила холодный ужин — салат из кресса и свежего сыра, свежевыпеченный хлеб с кунжутом и кьянти. Феррер рассказывал о Боско Кастильоне, о машинах с акульими плавниками, что сбивают юных велосипедисток, о несуществующих тетрадях, о карликах в пальто от Армани, а я не говорила ни слова: ни кратких пояснений, ни попыток сместить акценты, ни комментариев, ничего. Молчание сфинкса. Профессор довольно ловко управлялся на кухне, как человек, привыкший все делать сам и просить помощи у синьоры Манфреди лишь в исключительных случаях. Он то убирал авокадо в холодильник, то доставал из шкафчика баночку с черным перцем, то приправлял салат, то перебивал Феррера, не теряя при этом ни слова из его рассказа, и главное — не смотрел на меня: ни разу не проявил милосердия и не посмотрел мне в глаза. Но ведь я не сделала ничего такого ужасного, в конце концов молчание не есть преступление, и потом, надо же понимать — то, что излагал сейчас Феррер, я могла первоначально счесть плодом своего воображения, воспаленного воображения, как, безусловно, сказал бы Рой — а он знал меня слишком хорошо, чтобы придавать значение моим художественным вымыслам.
Окно кухни выходило во фруктовый сад позади дома, уже объятый сумраком.
— Аделе, — обратился профессор к синьоре Манфреди, — этой ночью лучше не выключать фонари в саду.
— Вы точно не хотите, чтобы я осталась? — спросила она с порога, держа пальто в руке и прижимая к боку черную сумочку.
— Нет-нет. Спасибо за все и не волнуйтесь. Если будет что-то нужно, я вас позову.
Перед уходом синьора Манфреди напомнила, что на верхней полке буфета лежат две банки с апельсиновым джемом. Она была не старой — около пятидесяти, но из-за оливковой кожи и черного наряда казалась живущей от начала времен, как все итальянские матери.
Франческо Феррер тоже посмотрел на часы, и когда он сказал, что пора уходить, я опять ощутила удушье, словно воздух давил на меня. На самом деле я думала, что хорошо бы остаться в этом доме на ночь. Я видела под скатертью костлявую руку профессора Росси с длинными пальцами, нервно катающими крохотные хлебные шарики, совсем рядом с моим запястьем — всего в двух сантиметрах, и мне показалось, что таким жестом он втайне предлагает мне что-то, и только я могу это расшифровать. Но сколько бы он ни вертел пальцами, естественной и пристойной альтернативы уходу так и не вырисовывалось, а я, понятное дело, предпочла бы умереть, чем самой предложить что-то.
— Я еду в Пистойю, давно не виделся со своими, — сказал Феррер, вставая из-за стола, — но, если хочешь, могу подвезти тебя до дома.
Мир вокруг меня безвозвратно рушился. Я встала, ненавидя себя за то, что не нашла ни одного проклятого предлога посидеть еще. «Большое спасибо, Франческо, вы так любезны», — проговорила я, улыбаясь самой непритворной улыбкой среди руин карточного замка.
Я взяла свои вещи: непромокаемую куртку, две книги, сумку, ключи от квартиры — полный набор. Но потом вспомнила, что забыла папку с главами диссертации, которые хотела показать профессору, вернулась за ней и нечаянно уронила на пол ксерокопии. Росси помог собрать их, и мы стояли со стопками листов в руках, как два идиота. Профессор пригладил волосы, дотронулся до своего носа, улыбнулся, а затем подошел ко мне и чмокнул в щеку с радушной улыбкой. Пришлось встать на цыпочки, чтобы дотянуться до его лица.
Мы вышли из дома — Феррер ждал в машине, когда Росси посмотрел на меня — и нежданно-негаданно спросил:
— Анна, а почему бы тебе не остаться?
Он сказал это без всякого умысла и затаенной надежды, абсолютно естественно, с обычной для него застенчивой улыбкой, и остался стоять на месте, слегка покачиваясь, не пряча взгляда, с обезоруживающей простотой ожидая моего ответа.
Я не могла поверить, на миг даже решив, что это шалости моего воображения. Я застыла, не зная, что делать, готовая громко фыркнуть ему в лицо, — таким нереальным все это казалось.
— Поздновато уже, конечно, — продолжил он, — но мне кажется, нам с тобой надо кое-что обсудить. — Он как будто хотел убедить кого-то — то ли меня, то ли себя. — Ты можешь лечь в гостевой комнате на верхнем этаже, а завтра утром я тебя подброшу в город.
— Хорошо, — ничего более разумного я не смогла выговорить и пыталась на ходу осознать случившееся. Удушье усилилось, в животе образовался жгучий ком. — Почему бы и нет? — добавила я, словно разговаривая сама с собой.
Я ужасно растерялась — не только от неуверенности, но и от невероятности происходящего: как могут в реальной жизни исполняться мои самые горячие желания?
Профессор Росси наклонился, чтобы придержать дверь. Я поднялась на три ступеньки, в то время как машина Феррера уже выезжала из ворот. Я пожала плечами и вошла в дом, не оглянувшись. Как поступают смельчаки.
XXII
Толпа роилась в нетерпении возле ступеней главного входа Санта-Мария дель Фьоре, надеясь полюбоваться блестящей свитой церковных иерархов. Более тридцати конных арбалетчиков и полсотни пехотинцев ожидали конца мессы у баптистерия, и столь роскошно одетых ратников во Флоренции еще не видывали.
Внутри битком набитого собора царили полумрак и таинственность, сопутствующая литургическому действу. Дышать, правда, было нечем. Среди мрамора стен и статуй выделялись алые и кубовые одеяния высших городских чиновников, золотые пояса сенаторов, масляно блестевшие бархатные плащи тихо шелестели под готическими сводами. Лоренцо и папский нунций преклонили колена на молитвенных скамеечках рядом с центральным алтарем, простой народ занимал скамьи в глубине собора и толпился в боковых нефах, где, несмотря на их обширность, некуда было воткнуть иголку.
Джулиано Медичи в сопровождении новообретенных спутников вынужден был войти через боковой вход, с виа де Серви, и едва успел перекреститься. Месса началась с задержкой из-за кардинала Риарио, опоздавшего на несколько минут, и поэтому юноша смог найти свободное место в углу, отведенном для религиозных конгрегаций и кающихся: идти через весь храм было бы не слишком пристойно.
В отличие от старшего брата, Джулиано не любил скоплений народа и при входе в собор чуть не задохнулся от тесноты. Однако понемногу он притерпелся к неимоверно спертому воздуху, и голоса хора околдовали его. Выводимые двадцатью мальчиками молитвы и гимны поднимались под громадный купол работы Брунеллески. Медленно и протяжно прозвучало Sederunt principes[18], а затем — многократно повторенное ликующее «Аллилуйя», и наибольшей глубины звук достиг с началом Евхаристии.
Когда священник произносил «Hic est enim Calix sangunis meus»[19] и поднимал чашу с освященным вином, один из вестников смерти с быстротой сокола откинул плащ и точным движением вонзил кинжал в бок Джулиано.
— Настал твой час! — воскликнул Бернардо Бандини, погружая лезвие в тело юноши по самую рукоятку.