Я услышала далекие гудки грузовиков, доставляющих продукты в рестораны. Я никак не могла прийти в себя — в сознании роились смутные образы… Но вдруг, потягиваясь и кладя голову на тот край подушки, куда еще не дотянулись солнечные лучи, я вспомнила лицо девочки.
У нее было лицо волчонка. И улыбка волчонка.
XII
Мальчик неохотно высыпал в ступку киноварь, смешал ее с жженой охрой, как велел учитель, и принялся толочь так яростно, словно то был невидимый враг. После того, что произошло, мастерская с ее скудной обстановкой казалась Луке единственным надежным местом, но в сознании подростка, мечтавшего стать художником, цвета вертелись как в калейдоскопе: серое небо и серебряные камни в свете зимнего утра; красные черепицы и горящие купола на особняках знати; изломанная лента реки с медным оттенком на закате, понемногу таявшим в бледно-лиловом тумане после захода солнца, — все краски притягательного и полного отравы города, которые Лука теперь хотел воссоздать при помощи измельченных в ступке пигментов.
Уже около недели он сторонился людей, погрузившись в себя, и больше не смеялся над лукавыми шутками Леонардо и главных художников мастерской, будто его подменили. Лишь учитель обратил внимание, что Лука теперь не тот веселый, беззаботный паренек, который нежданно-негаданно, под кудахтанье кур, вошел в его жизнь. Зрелище смерти, откладываясь в самых дальних закоулках воображения, способствует взрослению: душа ребенка как бы отлучается от груди. Они больше не говорили о том, что видели в келье монастыря Сан-Марко, но Мазони знал: мальчик обо всем помнит.
Сидя в углу комнаты, у окна, Мазони искоса наблюдал за Лукой. Слева от мальчика на скамье стоял небольшой пресс, с помощью которого из льняных зерен получали масло. Набрав необходимое количество, Лука стал смешивать масло с толчеными пигментами, пока не получил нечто вроде красной пасты. Затем, не говоря ни слова, он подошел к учителю — тот, нахмурившись, смотрел на него через плечо. На Мазони был заляпанный красками серый балахон с рукавами, закатанными выше локтей.
Слегка обмакнув кисть в красную смесь, художник наложил последние мазки на тунику ангела, вытер пот со лба и поглядел на мальчика с грустной улыбкой.
— Если я сегодня умру, — сказал он без видимой причины, — ты не научишься ничему.
Ангел смерти взлетел с холста, прошелестел крыльями в терпком от скипидара воздухе комнаты, сел на голову мальчику и снова вернулся на картину, обронив лишь несколько перьев, никем не замеченных. Мазони снова стал разглядывать фигуру, изображенную в новом ракурсе. Одеяние усложнило цветовое решение группы.
— Ну, как теперь, Лука? — спросил он, пытаясь расшевелить мальчика.
Тот отошел на несколько шагов и посмотрел на холст строго и сосредоточенно, чего никогда раньше не делал. Учитель напряженно работал в последние дни, но картина была еще далека от завершения. На губах у Девы вырисовывалась еле заметная улыбка; она протягивала руку к ангелу, будто хотела взять его за тыльную сторону ладони, как проститутка — знакомого клиента. Младенец сидел у нее на коленях, касаясь одной рукой облегающего лифа Матери, а другой сжимая колокольчик. На заднем плане виднелось скопление голов с еле обозначенными лицами, пока еще без всякого выражения, — как, например, у коленопреклоненного персонажа в правой части холста. Он протягивал Марии лишь едва намеченный предмет — ветку оливы или другого растения, касаясь при этом ее бедра — совсем легко, но с точностью опытного любовника. И хотя у некоторых фигур были только набросаны контуры, зритель понимал, что здесь ниспровергаются все каноны. Ни у кого, даже у Иисуса, не было нимба, и к тому же не соблюдался иерархический порядок, принятый для священных изображений. Все полотно было пронизано незримым намеком, неявным, но совершенно несомненным, который отталкивал мальчика и в то же время интриговал: простая ткань наряда Девы, слишком мощное бедро, голые ноги с потрескавшимися пятками… Эти тела заключали в себе слишком много жизненного опыта, чтобы изображать святых на полотне. Блестящие капли на лбу ангела никак не вяжутся с его бестелесностью, думал мальчик: крылатый вестник как будто всю ночь исходил потом, пыхтел, ворочался в постели, не в силах заснуть.
— Сколько вам краски? — спросил он через какое-то время, избегая отвечать на вопрос.
Мазони улыбнулся одними глазами.
— По-твоему, все так же неубедительно, а?
— Не знаю, учитель… — запнулся Лука, — я не понимаю, какому месту из Библии соответствует ваша картина.
— В этом-то и загвоздка. — Глаза Мазони загорелись каким-то особенным блеском.
— Что вы хотите сказать?
— Очень просто. Ты хочешь видеть что-то хорошо знакомое, сцену, тысячи раз описанную в священных книгах. Но подлинный смысл искусства не в этом. Художник не обязан быть благочестивым — только правдивым.
Лука не знал, что ответить. Он еще раз внимательно взглянул на картину. Ему показалось, что она источает запах свечей, алькова, случайной связи.
— Погляди на эти фигуры. — Художник взял мальчика за руку, подводя ближе. — Не бойся, не укусят.
Лука оторопело сглотнул слюну. Лицо его было красноречивее любых слов. Он стоял теперь так близко от холста, что не воспринимал изображенную на нем группу; у него закружилась голова. Издалека ни один мазок не давал ему ключа к картине, но по мере приближения — мальчик вдруг это понял — фигуры словно оживали.
— Клянусь Христовыми ранами, они живые! — И правда, персонажи будто дышали. По спине Луки пробежал холодок: учитель внушал ему трепет. Вопросы беспорядочно роились в голове, и наконец он выдавил: — Но кто они? Где вы их взяли?
Пьерпаоло Мазони, польщенный, таинственно улыбнулся.
— Всему свое время, Лука. — Он дружески хлопнул мальчика по затылку и сменил тему. — Что до моего договора с Великолепным, то, если тебе интересно, я обязался закончить картину к ближайшей Пасхе. Но что касается платы, то я бы на твоем месте не обманывался. Говорят, у банка Медичи возникли трудности.
— Но вы же сами сказали мне, что у Лоренцо самое большое в городе состояние, — возразил мальчик, горевший желанием получить часть денег за работу, которые Мазони пообещал ему под аркадами старого рынка.
— Это так, Лука, но монеты долго не задерживаются в одном и том же доме. Папа Сикст вроде бы потребовал еще одной проверки счетов банка Медичи. Это будет уже вторая за год, а такое всегда порождает разные толки.
Он был прав. С тех пор как город ощутил на себе папскую немилость, ночи стали как будто длиннее из-за страха тех, кто не спал, дрожа перед угрозами Сикста IV наложить на город интердикт и отлучить флорентийцев от Церкви. Новости летали по улицам, прилегающим к рынку, где болтливые кумушки выдавали все, что становилось известно от гонцов из Рима. Эти слухи быстро становились достоянием челяди и мастеровых, подогретых вином и патриотическими излияниями против очередной группы прелатов, о прибытии которой во дворец Синьории возвещали серебряные трубы. Впрочем, с не меньшим жаром эти люди восхваляли достоинства свиной ляжки.
При таком тревожном положении таверны, разбросанные по кривым улочкам старого города, сделались настоящими осиными гнездами, где постоянно слышалось жужжание. Собравшись в тесные кружки, завсегдатаи обсуждали последние известия, и всегда кто-нибудь знал обо всем из достовернейшего источника: закутанный в плащ прислужник знатного князя, недавно прибывший в город со свежими новостями чужестранец или просто вскочивший со своего места ремесленник, с пылкостью обличавший Папу — как тот посмел посягнуть на честь Великолепного? Все эти споры сливались в общий гул, в котором никто уже не мог отличить правду от вранья — кроме, конечно, наводивших ужас агентов грека — Ксенофонта Каламантино, бывшего монаха-доминиканца, которому Лоренцо доверил свою разветвленную сеть шпионов, действовавшую по всему течению Арно.