— Должно быть, все это очень тяжело, — отважилась я вступиться за профессора.
— Конечно, тяжело. — Феррер как будто пожалел о своей резкости. — У нас порой хватает смелости судить о том, что происходит с другими, а ведь мы неспособны даже понять, что делается внутри нас. — Он покачал головой с оттенком снисходительности, так, будто в свои шестьдесят пришел к убеждению, что никто не имеет права никого судить. — Некоторые, перенеся беду, пытаются идти дальше, а другие не могут и решают остаться там, где остались дорогие им люди. Или не решают, а просто остаются, потому что больше ничего не могут сделать. Джулио повел себя именно так, и Элиана этого не выдержала. Она всегда была очень независимой. Такого испытания она вынести не смогла — и ушла от него, а потом переехала в Милан. К счастью, оба после расставания смогли двинуться вперед. Il tempo è il più soave balsamo[15].— Он подергал свои вьющиеся волосы. — Хотя после такого никто не может остаться прежним. По-моему, они иногда видятся, поддерживают контакт, вот я и подумал, не сообщить ли ей обо всем.
Он посмотрел мне прямо в глаза вдумчивым и проницательным взглядом человека, чья работа — выяснять все до мельчайших подробностей. Я склонила голову и подняла брови — мол, вам виднее, я не вправе здесь что-то решать, — но внутренне взмолилась, чтобы Феррер этого не делал. К счастью, он не настаивал. Воспользовавшись тем, как подействовал на меня разговор, неожиданной задушевностью, возникшей между нами, он принялся расспрашивать о том, что его волновало или, по крайней мере, занимало его ум после беседы с инспектором Леони: не потому, что полицейский умолчал о существующих версиях, а потому, что он и сам был способен прийти к определенным выводам.
— Allora[16], как твоя диссертация? — спросил он вскользь и как бы нехотя. — Полагаю, теперь тебе открылись все тайны «Мадонны из Ньеволе»?
— Не все из тех, над которыми я билась. Профессор Росси рассказал мне о странствиях картины вплоть до ее покупки галереей Уффици. Вы знали, что Лоренцо дарил ее герцогу Урбино?
— Нет, но меня это не удивляет. Ведь Федерико да Монтефельтро тоже изображен на ней. Естественно, что он пожелал заполучить полотно.
Мне показалось вдруг, что я сижу рядом с демиургом. Я внимательно поглядела на Феррера — только теперь мне открылась вся глубина его профессионализма. В моем сознании вспыхнуло озарение, яркое, как ночные огни большого города. Как я не замечала раньше? Коленопреклоненный человек справа, протягивающий лист рукколы младенцу, — не кто иной, как Федерико да Монтефельтро.
Я не отдавала себе в этом отчета, не обладая ни взглядом Феррера, сразу проникающим в суть вещей, ни его способностью улавливать детали. Я не была реставратором живописи — всего лишь обычной аспиранткой и к тому же видела картину только раз в жизни. И пусть я изучала ее со всем вниманием и тщательностью, этого, похоже, оказалось недостаточно. Как и всегда. Я попыталась восстановить картину в памяти со всеми подробностями. Да, Феррер был прав. Несмотря на потемневшие краски и коричневатый налет, сомнений не оставалось: та же широкая и мощная шея, те же прищуренные глаза и, главное, тот же глубоко флегматичный вид. Герцог был изображен в профиль, но без шапки, и сверкающая лысина, бесспорно, помешала его опознать. Ведь единственным известным мне портретом был тот самый, написанный Пьеро делла Франческа, на котором герцог представал в красной шапке, скрывавшей форму головы. Тот, что висел над моим столом. Хотя нет, уже не висел. Теперь он лежал внутри толстого четырехкилограммового тома Вазари.
— Наверное, ты знаешь, — Феррер точно читал мои мысли, — что у Федерико да Монтефельтро половина лица была изувечена на турнире. Поэтому он разрешал изображать себя только в профиль.
Я не знала этого, но неважно. Этот второстепенный персонаж достоин более пристального внимания — поняла я. Но что означала его поза? В эпоху Возрождения на картины часто помещали реальных людей, обычно с целью их восхваления, а подчас — наоборот. Примерами могли служить «Поклонение волхвов» Леонардо да Винчи и «Весна» Боттичелли, но полотно Мазони было насквозь символичным, а следовательно, выбор Монтефельтро как персонажа имел конкретный смысл. Я вспомнила, как Феррер в мастерских Уффици сказал, что руккола символизирует распятие Христа.
Я поглядела на реставратора так, словно видела впервые, стараясь почувствовать его душу. Голова его напоминала отчасти Платона, отчасти Спенсера Трейси. Загорелая, обветренная кожа придавала Ферреру простонародный, крестьянский вид, но его, вероятно, это не стесняло. С самого начала мне понравилась его простецкая, ненаигранная манера общения, столь редкая среди людей, причастных к искусству. Его глаза были окружены сетью темных морщин, внимательный взгляд гармонировал с улыбкой, подчас ироничной от уверенности в своей правоте. Я решила, что ему можно доверять.
И я выложила все. Поначалу я говорила осторожно, старательно подбирая слова, но ничего не утаивая. Я рассказала об исчезнувших дневниках Мазони, о беседе с Боско Кастильоне в архиве, о его предложении сотрудничать. Я рассказала о падении с велосипеда на виа Гибеллина несколько недель назад. Я рассказала о карлике с грустными глазами, который следил за мной по ночам, прислонившись к стене, а днем в широком пальто с лисьим воротником бродил по площадям, захаживая в кафе. Я рассказала обо всем и замолчала с облегчением, словно сбросила с плеч тяжелый груз, и с чистым взглядом ждала ответа: Феррер поймет, что нужно делать.
— Профессор Росси знает обо всем этом? — спросил он, в упор глядя на меня с любопытством и легким осуждением, будто заранее угадывая ответ.
Я мотнула головой.
Реставратор с шумом втянул носом воздух, а затем очень медленно выпустил его. Потом он посмотрел на меня, как смотрят на людей, действующих бессознательно и безответственно, не ведающих, что творят и во что вмешиваются. Правда, мне показалось, что во взгляде его мелькнули восхищение и зарождающееся уважение: он оценивал меня с новых позиций, не так, как в первый раз.
— Ладно. — Он поскреб макушку. — Нужно будет ему рассказать. — Он выглядел не сердитым, а скорее дружелюбным, словно, несмотря на порицание, в нем преобладала снисходительность к безрассудной девушке, почему-то ему симпатичной. Он задумался, взвешивая различные возможности, и добавил: — Лучше пока не говорить инспектору Леони, когда он тебя вызовет. Успеется. Он обязательно спросит о том, чем ты занимаешься. Отвечай спокойно, не упоминая обо всем этом, capito[17]? — Его голос стал повелительным. — Теперь о нас троих: как только профессор поправится, посмотрим, что можно сделать. Сейчас, по-моему, надо прежде всего навести порядок у него дома. Не могу даже представить, как это — прийти и увидеть его книги, разбросанные по полу.
Лицо его при этих словах вновь озарилось живой улыбкой. Ему, кажется, нравилось играть роль организатора, неожиданно возникшая проблема была для него вызовом, порождавшим возбуждение, бурный прилив энергии, не столько беспокоя его, сколько подстегивая.
— Если хотите, можем начать прямо сегодня, — ответила я, загоревшись возможностью увидеть виллу во Фьезоле, где жил профессор. Я вообразила себе его дом похожим на виллу Брусколи, стоявшую на том же фьезоланском холме к югу от Флоренции: Медичи хранили там свою потрясающую библиотеку. Фонтан в стене, каменные лестницы, четыре последние книги Цицерона, что так упорно разыскивались, карты Тосканелли, изображения животных, поступавшие от торговцев со всех концов света, — жираф, носорог, птица додо, — бюст Платона, вокруг которого ночи напролет велись беседы, камин, террасы, сад с мерцающими в темноте статуями из каррарского мрамора, стол, за которым Полициано при свете масляной лампы сочинял стихи, а вдали Флоренция в огненном кольце, как ее описывал Мазони в своих дневниках. То было видение недолгое, но очень четкое: чулки из стеганой шерсти, кинжалы, шелковые туники, красные плащи… К перилам террасы прислонились братья Медичи, рядом стоит приглашенный ими архитектор, лучший мастер своего времени, от которого ждут чего-то особенного, чтобы украсить городской пейзаж.