Мягко.
В угловой витрине универмага четыре гнома, они чем-то заняты. Медленно двигая механическими ногами, гномы поднимаются по веревочной лестнице к воздушному шару. Шар сделан из выкрашенного белой и красной краской дерева — наверное, березы — лестница же, скорее всего, вязаная. Я встаю у витрины и жду, когда шар поднимется, мне интересно, как это произойдет. Больше у витрины никого нет. Может быть, дети уже спят дома; может быть, в это время дети уже спят. Мимо меня проходят люди, несут пакеты, у них длинные руки, а очки смотрят вперед, вниз, в стороны, изо ртов идет пар. Гномы забираются в корзину один за другим, неподвижно застывают, машут, спускаются по лестнице. Скрип шарниров доносится через стекло витрины, земля под шаром сделана из карамелек. Из невидимых динамиков струится рождественская музыка, детские голоса. Где-то резко тормозит трамвай.
Я поворачиваюсь, чтобы идти, и утыкаюсь в кружку сборщика пожертвований. «Для бездомных детей» — написано на кружке. Я кладу купюру. Относительно крупную. Она у меня последняя. «Господи, благослови», — бормочет рот над кружкой, рука делает жест возле груди. Господи-благослови-господа-нашего-иисуса-христа-спасителя.
Я иду к остановке трамвая. Возле нее что-то есть. Между остановкой и статуей. Палатка. Ближе: оранжевая. Лоскуты, открывающие входы в палатку, трепещут на ветру. Внутри раздаются голоса. Кто-то смеется. Из палатки разносится запах — незнакомый, ореховый. Над закрытым входом что-то написано по-русски.
ПЕЧЕНЫЕ КАШТАНЫ.
Скоро придет трамвай. У меня в кармане проездной. Он на месте. Трамвай останавливается передо мной, и в ту же секунду открывается вход в палатку. Кто-то выходит. Черные волосы. Этот кто-то садится на деревянный ящик, берет в руки гармонь, подтягивает ее ремни поудобнее и начинает играть, наверное, начинает играть, но моя «тройка» пришла, а у меня много вещей, и я еду домой.
3
Уилсон Бентли родился в 1865 году в городке Иерихон, расположенном в самой холодной части североамериканского штата Вермонт, посреди так называемого Снежного пояса, между озером Чэмплен и горой Мэнсфилд. Уже в раннем детстве его любимым занятием было изучать снежинки, в чем он совершенно не находил понимания у отца-крестьянина и соседей-земледельцев. Но мать Уилсона когда-то была учительницей. Она воспитала в сыне любовь к знаниям и прекрасному в этой жизни (the finer things in life).
На пятнадцатый день рождения мать подарила Уилсону микроскоп, небольшой и старый (линза в царапинах), завернутый в вату и папиросную бумагу: она использовала его пока преподавала, а затем сохранила как память. Пока другие мальчишки стреляли из рогаток, Уилсон сидел над микроскопом, поглощенный созерцанием мира через линзу: капли воды, крошки камня, птичье перо, лепесток какого-то цветка с хрупкими прожилками. Но прежде всего, тогда и после — снег. Двадцатилетнего Уилсона прозвали Снежинкой, Snowflake. В результате многолетних проб и ошибок ему удалось adapt a microscope to a bellows camera (соединить микроскоп и складной фотоаппарат) и таким образом впервые в истории сфотографировать отдельную снежинку. Результатом его жизни (в практическом отношении) стало собрание, как уже было сказано, пяти тысяч так называемых микрографий снежинок. Он рассматривал миллионы. Но ни разу не увидел двух одинаковых.
Never two alike.
Так сказано в книге.
Уилсон Бентли прожил шестьдесят шесть лет, десять месяцев и четырнадцать дней.
Уилсон.
Не refused any help.
The 21st of December he died, in his farm house.
Alone.[5]
(Или нет, к тому моменту он жил в одном доме с племянником и его семьей, и те уже долгое время были worried.[6] Но все же: he refused any help.)
Снег падает над городом, теперь уже мокрыми хлопьями. «Столбики» сталкиваются в слоях атмосферы и под давлением невидимых потоков воздуха превращаются во влажные игольчатые комки. Самая крупная из документированных снежинок была обнаружена в Форт Кеог в Монтане. Тридцать восемь на двадцать сантиметров. Но это случилось в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году, поэтому в достоверности рекорда можно усомниться.
Если бы такая снежинка упала сейчас за окном на пробегающую мимо карманную собачку, то накрыла бы ее целиком.
Статистически это случайность, теоретически — возможность.
Перед окном, выходящим на улицу, двигаются ботинки и сапоги разных цветов, а рядом с ними — нижние части цветочных оберток. Посмотрев на это сверху, можно было бы увидеть поток раскрытых цветных зонтов, медленно обгоняющих друг друга или плывущих один за другим. И асимметрия была бы мнимой, а симметрия заключалась бы в понимании того, что поток зонтов никогда не остановится. И что всегда будут новые дожди. И все это было бы красиво, будто по-японски.
Они проходят перед моим окном — ботиночки, красивые сапожки, промокают, протекают. Очень немногие сегодня обулись в резиновые сапоги, несмотря на дождь. У меня две запасные пары резиновых сапог — одна в прихожей, другая в сарае за липами. На случай, если мои обычные прохудятся. Впрочем, до сих пор этого не происходило.
Генеральная уборка завершена, рождественская ель поставлена и украшена, рождественские шторы, рождественские скатерти и салфетки скатаны, ветчина поджарена, бульон сварен, праздничный сервиз выставлен на сервировочный столик. У меня на столе всевозможные запеканки: из брюквенного пюре, из моркови, соленая картофельная запеканка и сладкая. Маринованные селедки выложены в селедочницу. В стеклянной мисочке лежит ряпушковая икра, которую я через полторы минуты смешаю со сметаной и рубленым луком. Красно-оранжевый селедочный салат светится упорядоченностью. Кубики свеклы, кубики соленого огурца, селедка и яйца, сваренные вкрутую, в верном порядке и пропорции. Сегодня Рождество уже сегодня. Я надеваю другие брюки, отглаженные. В прачечной на цокольном этаже есть каток для отглаживания белья. Я не часто им пользуюсь, только по праздникам. Но сначала колготки, черные. И золотое сердечко.
Черное.
Я накрываю на стол: рождественская скатерть с узором, блюда по порядку. Вилка, нож, тарелка и бокал. И посреди стола — свеча. Не в виде рождественского гнома, конечно. Но все-таки. Я зажигаю свечу. Я сажусь. Я встаю, выключаю свет и снова сажусь. Свеча освещает стол. Свет яркий. Теплый. Я ем. Жевание отзывается в ушах. Глотание тоже.
А так — вокруг относительно тихо.
Покончив с закуской и горячим, я перемещаюсь на диван.
Пора пить вечерний кофе. Рождественский кофе. Я собираю поднос на кухне. Рождественские кофейные чашки с брусничками. Сливочная ракушка и сахарный язычок с инициалами, черный. Салфетка (складываю) и рождественский торт, the English Christmas Log, коричневый и блестящий, с гномами и зверями. Даже при ближайшем рассмотрении кора из глазури напоминает настоящий ствол — может быть, ствол бука, темный и прямой. В этом городе нет буков, и в этой стране нет, я никогда не видела бук своими глазами, но на фотографии кора этого дерева выглядит именно так. У него бархатный ствол, высокая крона, густая, темно-зеленая. Тихая. Буковое дерево (Fagus silvatico) произрастает почти по всей Англии, кондитер смотрел на буковый лес в окне, бархатно-зеленый — так все и было, в сумерках — и потом пек, пек всю ночь напролет.
Зимой тот сад, который я однажды видела, тоже был покрыт снегом, но кто-то повесил на ветви яблонь продолговатые кристаллы на невидимых нитях, кристаллы, похожие на бриллианты, преломляющие сияние свечей в снежных подсвечниках, десятков свечей.
Если я подойду к другому окну, раздвину шторы и наклонюсь вправо, то увижу рябину. Наклонюсь влево — увижу свечи в других окнах, тех, что выше. Снаружи видно только свечи. Вера, надежда, любовь. Похожие на кирпичи. Снежинка, вырезанная из белой бумаги. Новые светящиеся сетки на целое окно, каких не было раньше, словно первая волна водопада. Они есть на снимках в рекламных брошюрах, их покупают в супермаркетах, в самых больших, куда надо ехать на машине по шоссе, трамваи туда не ходят. Стоят они немного, пустяки. А светят всю зиму. В каждом окне что-то светится. Рождественские звезды, подсвечники. Темнота — как легкий дымок между сияниями. Темнота — не что иное, как отсутствие света. Равно как и холод, являющийся отсутствием тепла. (Плутарх, стр. 401.)