The last tour.
Это огромный концерт, теперь вся публика аплодирует, все встают. Элвис что-то говорит, но нам слышен лишь звук катушки. Его губы шевелятся. На секунду становятся видны лица зрителей, они смеются. У Элвиса черные глаза. И вот он их закрывает.
— Unchained melody, — говорит Петр. — Смотри.
The last song.[58]
Элвис сидит с закрытыми глазами, на стуле за пианино, на самом краешке, на краю моря.
И Петр поет, пока Элвис шевелит губами.
Oh my love, my darling,
I’ve hungered for your touch a long, lonely time
And time goes by so slowly
And time can do so much
Are you still mine?
На матрасах тепло. Я молчу, мне тепло, голос Петра заполняет все уголки комнаты.
Oh, my love, my darling,
I’ve hungered for your touch a long, lonely time
And time goes by so slowly,
And time can do so much,
Are you still mine?
I need your love.
I need your love.
God, speed your love to me.
Lonely rivers flow to the sea, to the sea
to the open arms of the sea
Lonely rivers sigh, wait for me,
wait for me
I’ll be coming home,
Wait for me.
Oh, my love, my darling,
I’ve hungered for your touch a long, lonely time
And time goes by, so slowly,
And time can do so much,
Are you still mine?
I need your love.
I need your love.
God, speed your love to me.
На стене — Элвис крупным планом, его рот. Он не смотрит на публику, он сидит, закрыв глаза. Во время пения все его большое, белое тело будто бы наполняется, лицо разглаживается, а затем, с выдохом все прекрасное и печальное струится к слушателям. Здесь, в комнате поет Петр, наполняя ее целиком, но я не знаю, для кого он поет. Его взор далеко отсюда, он повторяет жесты Элвиса на стене, играет на воображаемой гитаре — может быть, все это репетиция, Петр словно поет для себя. И за спиной у него невидимый оркестр, он слышит каждый инструмент, каждую ноту.
Элвис неподвижно сидит, его глаза все еще закрыты. Он не спешит открывать их. Публика снова аплодирует, встает и аплодирует еще больше, и Элвис будто просыпается, улыбается и кивает. Он встает, берет один из своих шелковых шейных платков, утирает им пот со лба и бросает в публику. Платок летит дугой, как птица. Тысяча рук простирается за ним, тысяча ртов кричит.
Петр смотрит на меня.
Улыбается.
Кажется, я тоже.
На матрасах тепло.
Вокруг него всегда — тепло.
На стене перед нами продолжается беззвучный фильм. Публика беззвучно аплодирует, немые рты кричат, мне слышно лишь дыхание Петра, легкое и быстрое, горячее. Элвис стоит, стоит, ждет, телевизор мерцает на фоне обоев. Картинка дрожит.
Потом все меняется.
Быстро возникает новое изображение.
Другое изображение.
Мерцающее.
Река.
И город.
Свет и фонари, двор.
Старушки.
Бутерброды с колбасой, толстые ломти, отрезанные тупым ножом, у коричневой реки.
Петр, смеющийся, среди зимы.
Петр, смеющийся, на ветру.
Кто-то снимает Петра на пленку.
Светло-зеленая листва.
Петр смотрит на меня, он гладит меня по голове, он гладит меня по голове, рука теплая, он идет на кухню, за новой сигаретой.
На стене вход в парадную, его парадную, дом. Все красивое, далекое. В комнате все те же обои, кажется, зеленые и цветастые, на стенах тарелки, исторические мотивы. Гардины, пышные растения, пеларгонии. И еще, на фоне обоев.
Две девочки.
Длинные волосы.
Шелковые банты.
Бледные, серьезные.
Отчетливые.
И за ними — женщина.
Чайная чашка в цветочек.
Петр возвращается.
Фильм продолжается.
Много домов, переулков.
Голуби на площади.
Петр снова смотрит на меня. Он выключает проектор и вынимает катушку с фильмом. Кладет ее на пол. Смотрит на меня. Он сидит рядом. Теперь — на сантиметр дальше, чем прежде. Все еще тепло.
Даже через колготки.
Он все еще смотрит на меня. Курит. Запах, его широкие пальцы.
В комнате тепло. Петр снимает очки. С коричневыми дужками и толстыми стеклами. Четырехугольные. Как экраны телевизоров. В комнате с обоями. Он держит их в руке. Сидит неподвижно.
Я смотрю в окно.
Его глаза как треугольники, совсем теплые.
— Do you have children?[59] — спрашивает он.
— No,[60] — отвечаю я.
Вечер. За окном без занавесок — город, огни, зеленые и белые.
22
Но погодите, еще не пора.
23
Мы идем к автомобилю, «ма-ши-на».
Почти ночь, вдоль больших дорог поблескивают лужи. Вдалеке уже видны, проступают во мраке светящиеся красным наручники. Он мог бы оставить меня у подъезда и уехать домой.
Но он не уезжает.
Я открываю дверь, мы заходим в мою прихожую. У него нет верхней одежды, пальто висит дома на крючке. Он надевает его крайне нерегулярно, не знаю почему. Садится на диван, источая запах, который остается в обивке после его ухода. Табак. Тяжелые металлы.
Я сажусь на краешек кресла.
Думаю, что он скоро уйдет, что он уйдет.
Он не уходит.
Я размышляю, стоит ли варить кофе.
На дворе пусто.
— Can I?[61]
Он достает сигарету. Обычно он не спрашивает. Я киваю. Приношу пепельницу.
Он откидывается на спинку дивана.
Стряхивает пепел.
Ночь. Я иду в ванную, чтобы переодеться. Надеваю пижаму, мягчайшую, аккуратно складываю дневную одежду. Чищу зубы. Иду в спальню. В гостиной светятся огоньки сигарет. Я ложусь. Белье холодное, тугое. Я неподвижно лежу на спине. Закрываю глаза. Я не усну.
Когда сигарет больше нет, он идет в туалет и мочится, точно как Даниэль в туалете этажом выше.
Мощная струя, с большой высоты.
Ярко-желтая.
Почти коричневая.
Потом он приходит и ложится рядом со мной.
Сначала я думаю о насильниках, об изнасилованиях.
О животных, о коже.
На секунду, за моими опущенными веками, он будто склонился надо мной, посмотрел на меня, его дыхание, теплое.
Его глаза блестят в темноте.
Ближе к утру он засыпает.
На рассвете падает снег.
Идет снег.
И не перестает.
На моем одеяле лежит ломоть желтого света.
В освещенной комнате танцуют пылинки.
Я надеваю шерстяные носки и осторожно ступаю, чтобы не разбудить.
У меня мягкие ступни.
В зеркальном отражении я вижу морщинки у рта.
Тонкие.
Хрупкие.
Из спальни доносятся звуки, живые.
По утрам я варю кофе.
Целый кофейник, каждое утро.
Можно разделить на двоих. Можно и еще сварить, если понадобится.
Он просыпается после обеда, быстро и тихо.
За окном падает снег, большие хлопья.
Его шаги в квартире.
Мощные ступни.
Лапы.
Он заходит на кухню и достает сахарницу.