И все пошло хорошо; дальше я относился к жене, соблюдая строгое равновесие между уважением и требовательностью. И вот в тот момент, когда мне все в жизни казалось прекрасным, правильным и разумным, и ничто не волновало, не тревожило, то есть жизнь была полна покоя и радости, когда я уже подумал — Бог сжалился надо мной, ведь я уже прошел суровую школу жизни, даже гордился этой суровостью, в том числе морщинами и складками на лице и скудной, но седой растительностью за ушами, в этот самый момент я и обжегся о зажигательный характер жены — она попросту ушла от меня.
Не скрою, ее уход застал меня врасплох и некоторое время я пребывал в шоке, но потом взял себя в руки. Я подумал: «Во-первых, в ее сказочном имени есть что-то сладко-приторное, даже слюнявое; во-вторых, она не такая уж и красивая (ведь, если долго присматриваться к красоте, она надоест); в-третьих, ее интеллектуальное изобилие оказалось занудством, и салаты — так себе; в-четвертых, найду себе более спокойную женщину, да и помоложе и, само собой, — с по-настоящему красивым именем».
Ну, а последний наш с женой разговор происходил приблизительно следующим образом: она набросилась на меня неожиданно, я прямо-таки попал под ураганный обстрел:
— Ты эгоист и сухарь, правильный и ровный, как часовая стрелка. Даже противно. Хотя бы разок вышел из себя. Тебя ничем не расшевелишь.
Некоторое время я ловил ее язвительные слова озадаченно, потом отреагировал на натиск кратко и твердо, по-мужски:
— Так уж я скроен.
— Мерзко ты скроен! — взвинтилась жена. — Мерзко! (Это у нее было самое страшное ругательство). Мы живем замкнуто, хуже некуда! Нигде не бываем, кроме твоего дурацкого «Якоря», никто к нам не заходит. В интеллектуальном развитии ты остановился на уровне водопроводчика, духовно не обогащаешься вообще. Тебя ничто не интересует, кроме твоей строительной конторы и выпивки в «Якоре». Это крайняя степень падения!
Она расходилась все больше, чудовищно раздувая мои недостатки.
— То, что тебя вечно за кого-то принимают — люди просто заблуждаются. В действительности ты похож знаешь на кого?
— На кого? — я пригнулся, в ожидании удара.
— На предыдущих моих мужей! Они были такие же муд…и!
Она произнесла смертельно-оскорбительное слово, от которого меня и сейчас трясет; рядом с этим смертельным словом, страшное ругательство «мерзко» выглядит, как детский лепет или как птичий щебет, от растерянности не знаю, как лучше сказать.
Мост над обрывом
Вот колдовство воспоминаний — почему-то из, в общем-то безрадостного, послевоенного детства чаще всего вспоминается светлое. Конечно, нельзя из прошлого выбирать только хорошее, но попробуй не выбирать!
Тот мост был деревянный, с белесыми от времени, пружинящими досками и прогнившими, замшелыми перилами. По нему пролегала дорога из нашего поселка в город. С нашей, поселковой стороны настил моста лежал на пологом склоне, поросшем кустами шиповника и медуницей, со стороны города мост упирался в красноглинистый обрыв. Внизу, вдоль обрыва, бежал еле заметный ручей, вспухавший только после продолжительных дождей; зато весной, когда солнце буравило заснеженный склон, ручей превращался в полноводный мутный поток, а под мостом, в узкости с наибольшей разницей высоты, бушевал настоящий водопад — гордость поселковых мальчишек. Обрыв был обращен к югу и находился под постоянным обстрелом солнечных лучей, а на дне оврага всегда стояла сырость; очевидно горячий и холодный воздух редко перемешивался, и на границе двух слоев возникал какой-то парниковый эффект, иначе трудно объяснить, почему шиповник распускался и плодоносил необычно рано, а медуница цвела по два-три раза в год.
Когда-то в овраге под мостом обитало множество куропаток. Птицы отличались добродушным нравом и доверчивостью — случалось, даже заходили во двор и клевали зерно вместе с курами, но постепенно их всех перебили — когда мы переехали в поселок, овраг населяли одни вороны.
Тот мост был для нас, мальчишек, постоянным местом встреч — идем ли в школу, направляемся ли в лес или на озеро — встречаемся у моста; и вечера проводили около него, вдали от родительских глаз.
Все мальчишки считали мост главной достопримечательностью поселка, излюбленным местом для игр, и только в меня он вселял страх — и потому, что выглядел слишком ветхим, и потому, что я от рождения боялся высоты. В то время я ни за что не отважился бы лететь на самолете, не катался в городском парке на чертовом колесе, а оказавшись в многоэтажном доме, держался подальше от окна. Я придумал определенное оправдание своей трусости — вывел что-то вроде научного положения о противоестественности всякой оторванности от земли. Кажется, я сделал это впервые в мире, но почему-то никто не оценил моего открытия.
Особый страх в меня вселяли мосты. Я никогда не видел, чтобы они рушились, но постоянно ожидал этих катастроф. И тот мост, висящий над обрывом, не был исключением. Помню, мы прожили в поселке уже месяц, а я все не осмеливался его пройти — мне казалось, как только дойду до середины, он непременно затрещит, зашатается, и вместе с обломками я полечу вниз. Каждый раз, когда на мост въезжала машина или вступала лошадь с телегой, я ждал, что он вот-вот развалится. Когда мы ходили в лес за грибами, все ребята спокойно проходили настил, но я выдумывал смехотворные предлоги и лез через овраг. В конце концов эти увертки разоблачили и ребята стали откровенно смеяться надо мной; я остро переживал насмешки, но ничего не мог с собой поделать.
Однажды в поселок приехали отдыхающие из города, и вечером у моста появился новый мальчишка, долговязый, остроносый, с копной светлых волос. Его звали Колькой. Общительный Колька быстро вписался в нашу компанию, больше того, благодаря своей великолепной фантазии сразу выделился в лидеры. До него все наше времяпрепровождение сводилось к набегам на чужие сады, стрельбе из рогаток, писанию угрожающих записок пугливым старушкам и прочим бездарным проделкам (наших талантов только на это и хватало). Колька придумал массу интересных занятий: предложил перегородить ручей и в образовавшемся водоеме кататься на плоту, научил нас делать планеры и пускать их с обрыва — чей улетит дальше.
С появлением Кольки наша жизнь приобрела новый смысл; я даже подумал, что на свете и не может быть ничего более увлекательного, чем подобные занятия. Но вскоре Колька доказал — есть вещи намного важней.
Как-то я пошел в лес срезать прут для лука; преодолев овраг, прошел поле гречихи и очутился на опушке леса, где росли кусты орешника. Срезав самую гибкую ветку, я направился к поселку, по пути то и дело выгибая прут, представляя будущее оружие. Неожиданно около моста я увидел Кольку — он стоял перед этюдником на треноге и что-то рисовал, и был настолько увлечен, что не заметил, как я очутился за его спиной, а когда заметил, не удивился и сразу ввел меня в художническую атмосферу.
— Так, пространство обставили, накидали где что. Теперь схватим общую цветовую гамму, — пробормотал, давая понять, что воспринимает меня как соучастника творчества.
На картоне скудными изобразительными средствами, всего одной коричневой краской был нарисован обрыв, мост, наш поселок… Но тут же, размешав на палитре краски, Колька начал класть широкие яркие мазки, и на моих глазах рисунок расцветился, расплывчатые контуры приобрели законченные формы. Это было настоящее волшебство.
Кольку все больше охватывал азарт: словно фехтовальщик, он то делал выпад к этюднику и наносил кистью очередной мазок, то отскакивал и, наклонив голову, сосредоточенно рассматривал свое произведение, и все время морщился.
— Не то, не то, — бормотал и мучительно искал новые цветовые решения.
Наверное, все это длилось около часа, не меньше, но мне показалось — прошло всего несколько минут. Наконец Колька вздохнул, отложил кисть и устало произнес:
— Ну вот теперь вроде получилось, как думаешь?
Он хотел услышать отзыв о своей работе, но я не смог выразить восхищение — только кивнул и еле слышно выдавил: