Леонид переехал к матери, Толя приезжал по несколько раз в неделю. Как и прежде, Ольга встречала их с улыбкой, уже угасающей улыбкой, и, обращаясь к сыновьям, говорила слабеющим голосом:
— Вы уж извините, что вам приходится возиться со мной… что доставляю вам столько хлопот… Но я еще поправлюсь… выкарабкаюсь из своего состояния, вот увидите… Я уверена в этом… Уверена…
Слепая, парализованная, скрученная болезнью Ольга не сдавалась и перед лицом смерти особенно горячо ощущала жизнь, особенно сильно радовалась жизни:
— Я слышу, как замечательно поют птицы… Сегодня чудесный день… Я чувствую тепло солнца на лице… Какая досада, что не могу встать и выйти на улицу… Вот старое чучело!.. Это надо ж стать такой развалиной!.. Но может быть, я еще поправлюсь… Я почти уверена в этом.
Иногда Ольга заговаривалась:
— Я слышу голос Анны… Ходит около дома и не зайдет… Неужели так трудно навестить сестру?.. Неблагодарная!..
В такие минуты Леонид не выдерживал, кричал на мать, грубил ей. Эти окрики возвращали Ольгу в реальность, и она оправдывалась:
— Прости меня… Я ведь не всегда была такой… И много хорошего сделала в жизни… Ради этого не злись на меня… Не дай бог, но вдруг и ты будешь таким… и тебе будут говорить такое же…
И Леониду сразу становилось не по себе. Он вспоминал, как всего два-три года назад мать была жизнедеятельной, с живым, острым умом. Чтобы загладить свою грубость, он покупал матери цветы, апельсиновый сок, пирожные. И Ольга искренне радовалась этим проявлениям внимания:
— Какие мягкие, пахучие цветы! Это ромашки, да? И сок прелесть! И где ты такой купил? Никогда такого не пила!.. Какой ты хороший, сын мой!..
…Она не осуществила своей основной мечты, и многое другое не осуществила: не дождалась внуков, не попутешествовала, не написала книгу для молодежи… Но ее жизненная энергия и после нее продолжала жить в ее сыновьях и тех людях, которые общались с ней. Как святое наследство она передала им свой язык — свойственные только ей выражения, свои песни, свой щедрый, открытый характер. Они учились у нее стойкости и самообладанию, ведь она доказала, что даже среди невзгод и лишений бесценен сам дар жизни.
Она стоит особняком ото всех, в силу особой симпатии к ней, в силу ее человеческих достоинств — таланта доброты, благородства и жертвенности. И ее дерзкой мятежности — борьбы за справедливость. Она никогда не отрекалась от своих убеждений и даже во времена всеобщего страха поднимала голос за правду.
Она ушла из жизни тихо, незаметно, без цветов и прощальных речей, но тем, кто ее любил, стало не просто грустно, для них потускнел окружающий мир…
Рассказы
Танцующие собаки
Нас считали слегка «с приветом»: его, тридцатилетнего механика, вечно небритого, навеселе, и меня, шестиклассника, предпоследнего ученика, который по мнению учителей «ходил в школу не учиться, а отмечаться». Кстати, последним учеником был круглый двоечник, а мне все-таки ставили и тройки. А слегка тронутыми нас считали за безоглядные поступки и выходки, и прежде всего, потому что мы устраивали танцы с собаками и часто это делали публично, с большим подъемом.
Нас вообще объединяло многое. Прежде всего нам обоим было в высшей степени наплевать во что одеваться, что есть, на чем спать, и свободное время мы проводили легко — болтались где попало, благо в нашем городке был и речной порт, и стадион, и тьма закусочных. К примеру, с получки дяди Сережи — так звали моего старшего друга, мы садились в попутный грузовик и катили куда шла машина — нам было все равно куда ехать. Где-нибудь на окраине просили шофера притормозить, заходили в закусочную, дядя Сережа брал стакан портвейна, несколько холодных котлет, конфеты, при этом подмигивал мне:
— Трата денег требует искусства. Конфеты тебе, котлеты собакам, а это мне, — он опрокидывал стакан портвейна.
Мы выходили на пятак перед закусочной, кормили местных дворняг котлетами и с веселым задором затевали с ними возню.
Еще мы оба любили технику. Дядя Сережа работал механиком в авторемонтной мастерской, а я собирался после седьмого класса податься в ученики к автослесарю и частенько, прогуливая школьные занятия, торчал в мастерской.
— …Машина это не просто набор железок, — многозначительно говорил дядя Сережа. — Это живой организм. Отсюда пение, пыхтение, дыхание машины. Она вбирает энергию людей, которые ее делали. Злой передает ей злость, непрочность, добрый — доброту, надежность… Потому машина сама выбирает, сколько ей работать…
Я слушал развесив уши и восторгался интеллектуальным величием моего друга и наставника. В масштабах нашего городка он мне казался самой значительной личностью. В свою очередь дядя Сережа тоже видел меня личностью в некотором роде.
— Ты толковый парень, — говорил. — Из тебя выйдет слесарь что надо! По части техники уже имеешь основательный запас знаний.
Вдобавок у нас была еще одна любовь — к собакам. У дяди Сережи жили три беспородные собаки: молодая рыжая сучка Глафира, молодой разнопятнистый кобелек Гришка и старый пес Артем, у которого была облезлая шерсть, но взгляд острый, повелительный. Дядя Сережа не случайно дал собакам такие имена. Он говорил, имея в виду своих собак:
— У моих ребят больше человечности, чем у некоторых людей, которым надобно давать клички.
Собаки считали себя полноправными хозяевами квартиры. Дядя Сережа тоже так считал; и ужинал с собаками за одним столом, и спал с ними на одной кровати в обнимку. Его полуподвальную, захламленную квартиру кое-кто называл «свалкой». В самом деле, она напоминала лавку утильщика или каморку дворника, но я был уверен — у дяди Сережи прекрасное жилище, захватывающая жизнь и лучшие собаки в нашем городке, ведь они были музыкальные, то есть любили музыку и даже танцевали под нее. Стоило дяде Сереже завести патефон, как Глафира вставала на задние лапы и с оглушительным лаем скакала по комнате, при этом вся сияла от радости. Гришка тоже кое-что изображал — быстро перебирая лапами, крутился на месте и то и дело разевал пасть — вроде пытался запеть. Степенный Артем некоторое время невозмутимо взирал на эти фортеля, демонстрируя умственное превосходство перед собратьями, но потом не выдерживал — раскачивал головой в такт мелодии, его взгляд теплел, он улыбался и всем своим видом давал понять, что танцы ему нравятся. Чтобы еще больше завести собак, я вскрикивал:
— Танцы-шманцы-обниманцы! — и приседал, и подпрыгивал.
Потом и дядя Сережа присоединялся к нам: кружил по комнате, раскинув руки. Наш праздничный настрой не очень-то нравился жильцам наверху. Случалось, они барабанили в дверь, кипели, как горох в кастрюле, грозили милицией, после чего дяде Сереже приходилось снимать пластинку.
А бывало, во дворе слышалась музыка — кто-нибудь из соседей громко включал радиоприемник или подвыпивший сторож дядя Коля выходил с баяном; собаки тут же бросали на дядю Сережу выжидательные взгляды и, если он кивал, стремглав выскакивали во двор и устраивали танцы на публике. Останавливались прохожие, из окон высовывались жильцы. Еще бы! Не каждый день увидишь такое зрелище.
Собаки дяди Сережи любили танцевать потому, что по характеру были веселягами, да и жили припеваючи — дядя Сережа кормил их тем же, что ел сам, только что не наливал портвейна. Ну и, конечно, постоянно разговаривал с ними, и собаки с жадным вниманием его слушали. Дядя Сережа вызывал у них чувство трепетного уважения и был для них почти Богом.
— Заметь, — говорил мне дядя Сережа, — Глафира больше любит вальсы. У нее душа нежная. А Григорий больше тяготеет к песням, как и я, кстати. Артем — тот уважает марши… Артем, скажу тебе, пес редкий. Простая дворняга, а смотри как держится. Гордо, независимо. Всегда подтянутый. И справедливый, и кристально честный — без разрешения со стола ничего не возьмет. Гришка с Глашкой могут сцапать, Артем — никогда… А вообще они все трое ребята добрые и ласковые. И утешить умеют и развлечь. И тебя любят — знают ты мой друг, — дядя Сережа хлопал меня по плечу, — ведь мы с тобой друзья — не разольешь водой, верно?