— Без тебя знаю, — обрезал он сестру и тихо добавлял: — Дура!
Катя преувеличенно снисходительно улыбалась и продолжала:
— …Еще сходи на рынок, купи картошки и почисть ее. Я приду, сварю суп. И тише возитесь, мама спит.
Она брала папку с нотами, прощалась с нами и выходила во двор. Красный от злости, Вишня открывал форточку и кричал ей вслед:
— А ты не русская!
— Ты что это кричишь, чертенок! — приподнималась с постели мать Вишни. — Ты понимаешь, что ты кричишь?! Что ж это такое?! У всех дети как дети, а у меня не знаю что!
Раз в месяц Вишня ездил к отцу за деньгами. Как-то и я увязался с ним. Его отец жил у новой жены в центре города. Нам открыла молодая женщина и, источая добросердечие, проговорила:
— А-а, это ты, Толя! Ой, как ты подрос! А это твой приятель? Здравствуй! Много о тебе слышала. Так вот ты какой! Настоящий мужчина. Ну проходите, проходите.
Отец Вишни оказался мрачным, неразговорчивым; увидев нас, кивнул, закурил и вышел в коридор, а его жена усадила нас пить чай с печеньем.
— Как вам, мальчики, нравится у нас? Правда, красивый вид из окна? Белый Кремль, башня Сююмбеки?! И чай, правда, вкусный?! А хозяйка вам нравится? — она улыбнулась и вдруг обратилась ко мне: — А как Толина сестра? Говорят, она красивая?
— Очень, — кивнул я.
— А ты, Толя, как считаешь?
— Не очень.
— Почему же? — женщина засмеялась и угостила Вишню конфетой, а со мной больше не разговаривала.
Провожал нас отец Вишни; на лестнице сунул сыну конверт с деньгами и глухо буркнул:
— Как мать-то?
Вишня серьезно занимался живописью, готовился поступать в художественное училище и регулярно со своими работами ходил на консультации к известному художнику.
Общение с Вишней было решающим моментом в моей судьбе. Он дал мне начальные уроки подлинного рисования, научил видеть натуру, отбрасывая все несущественное и выявляя главное. За несколько бесед он открыл мне тайны, над которыми я бился не один год, которые мучительно пытался разгадать самостоятельно. С Вишней мы писали этюды, ходили на выставку картин в краеведческом музее.
В то время в меня вселилась какая-то непонятная тоска; я вдруг заметил, что у нас на окраине слишком однообразная, временами попросту скучная, жизнь, и меня стало куда-то тянуть; я не осознавал, куда именно, и мучился от этого непонятного влечения. Видимо, срабатывали гены, зов предков — все-таки они были горожанами, а может быть давала о себе знать внутренняя связь с местом рождения. Меня стали тяготить унылые будни и даже тишина в поселке; не раз после школы я уходил в город и бродил по шумным вечерним улицам. Как-то набрел на публичную библиотеку, заглянул в зал, увидел занимающихся студентов, подошел к полкам с книгами и… наконец открыл для себя самое увлекательное занятие на свете — чтение.
Чуть позднее мы стали устраивать у Вишни чаепития; говорили о книгах и живописи, под конец чаепития мать Вишни просила Катю что-нибудь сыграть. Катя с улыбкой подходила к инструменту и играла Моцарта, Чайковского… И вот тогда я понял, к чему меня тянуло, к какой среде, к какому духовному общению.
17.
Из учителей запомнился историк Лев Иванович, всегда гладко выбритый, наутюженный. Многие учителя следовали четкой программе, а Лев Иванович вел урок в форме беседы, размышления. Он успевал дать и учебную тему, и рассказать о писателях и художниках той или иной страны. Это были лекции по общей культуре, необычное ассоциативное преподавание; мы узнавали, что создавалось у разных народов в одно и то же время. Развивая нашу интуицию, Лев Иванович советовался с нами, ставил задачи. Он отличался беспредельным пониманием наших душ: снисходительно относился к нашим закидонам и был терпелив, как всякий хороший учитель. Он учил нас не зубрить материал, а мыслить самостоятельно, проявлять инициативу и, главное, многочисленными примерами давал прекрасные уроки нравственности, направлял наши неясные устремления в нужное русло. Подобный метод обучения приобщал нас к творчеству.
Много лет спустя приехав в Казань и узнав, что Лев Иванович еще учительствует, я заглянул в школу.
Он сильно постарел, но по-прежнему все спешил выговориться, побольше рассказать ученикам. Меня «прекрасно помнил», крепко пожал руку, расспросил о жизни в столице.
Толстяк Игорь Петрович выглядел колоритно: пестрый галстук, короткие брюки, желтые ботинки, да еще лысый, с едкой усмешкой на лице. Он появился у нас в середине учебного года и стал вести физику и астрономию. Вообще-то он преподавал в институте, а в школу устроился по совместительству и сразу завел институтские порядки.
— Можете на мои занятия не приходить. Мне все равно, — объявил торжественно-загробным голосом. — Но спрашивать буду, пеняйте на себя!
На первом уроке по астрономии он сказал, что сейчас начертит схему Земли. Взял кусок мела, подошел к доске и, вытянув руку, одним движением провел огромный, идеально точный круг. Класс ахнул. Он обернулся и притворно вздернул брови:
— В чем дело? — и усмехнулся, довольный произведенным эффектом.
Потом повернулся и моментально, не отрывая мел от доски, рядом провел второй круг, такой же точный. Посыпались вопросы.
— Всего лишь простор воображения и тренировки, дорогие мои, — поджимая губы, растолковал он. — Ежедневные тренировки в течение десяти лет, только и всего.
В тот день он поставил три двойки. Кого ни вызовет, небольшая ошибка — стоп!
— Идите на место, дорогой. В следующий раз сделайте одолжение, выучите этот пустяк.
На втором занятии он вкатил еще штук пять двоек. Ему было все равно, какие отметки ставили до него. Вызвал отличника Чиркина и за малейшую оплошность влепил двойку. Обстановка на его уроках достигла наивысшей степени накала. К директору зачастили родители, пришла комиссия из Отдела образования. Как правило, при комиссиях директор давал учителям указание: вызывать отличников, чтобы общий процент успеваемости выводил школу в передовые. А Игорь Петрович вел урок как обычно, точно и не сидела на задних партах дюжина мужчин и женщин с блокнотами. Демонстрируя определенное мужество, он с неизменной усмешкой вызывал тех, кого давно не спрашивал, и ставил двойки. Многие считали его завышенные требования садизмом, но он добился своего — к окончанию учебы мы все хорошо знали физику и астрономию. В аттестаты он поставил только четверки и пятерки.
Химию и биологию преподавала спокойная, добродушная женщина с усами, в которую был влюблен учитель математики, бывший артиллерист, всегда немного выпивший, но державшийся артистично, напоказ, точно перед кинокамерой. Про этот безгрешный роман знала вся школа. Частенько кто-нибудь из учеников, как бы невзначай, спрашивал у химички про математика, и та краснела и сбивчиво тараторила:
— Не говорите глупостей.
Когда же про химичку намекали артиллеристу-математику, он надувался и бурчал:
— Это к делу не относится… как и многое другое. Перед вами здесь учились одни — курили, с уроков сбегали, но учителей уважали…
Он начинал урок с того, что вызывал к доске какого-нибудь отличника, вроде Чиркина:
— Давай решай задачу, ты у меня молоток.
Сам подходил к окну и смотрел, как на пришкольном участке химичка с учениками разбивала грядки. Чиркин решит задачу, математик посмотрит на доску.
— Молоток! Давай иди на участок. Помогай.
Он преподавал и в младших классах. Там на его уроках стояла невероятная стрельба из рогаток, но он ее не замечал, только время от времени доставал из кармана пузырек и, сделав глоток, мрачно пояснял:
— Не подумайте дурного. От сердца!
По совместительству он преподавал и в женской школе. Как-то при мне на улице к нему подбежала одна девчонка:
— Спросите меня. Я хочу исправить отметку. Обещаете?
— Я женщинам никогда ничего не обещаю, — он повел в воздухе рукой и подмигнул мне, как бы в поддержку своего остроумия.
У нас был на редкость предприимчивый директор. Он сумел отвоевать у соседнего предприятия приличную территорию под спортивную площадку и пришкольный сад; на какой-то автобазе выхлопотал допотопную «полуторку» завозить дрова для отопления школы, на сэкономленные деньги, выделенные на ремонт школы, купил «эмку», как бы для выездов в Отдел образования, на самом деле шофер развозил его и завуча по домам.