Каждый час превратился в постепенное принятие мрачного будущего и втискивание его в темное прошлое сквозь узкую щель настоящего — момента, похожего на все прочие, наполненного болью и усталостью, в то время как холод подкрадывался, будто любовник, несущий в сердце своем убийство. Я пытался отогреться мыслями о лучших временах, по большей части — в чьей-то постели. Наверное, мозг мой уже пострадал от холода, потому что, сколько бы совокуплений я ни вспоминал — длинные ноги, изгибы, волны волос, — лицо было всякий раз одно — Лизы де Вир, а на нем — то ли насмешка, то ли гнев, то ли нежность. Вообще-то, по мере того как Север вытягивал из меня жизнь, я все чаще вспоминал наши встречи вне постели — разговоры, то, как она проводила рукой по волосам в минуты раздумий, ее умные и точные ответы. Я решил, что это последствия снежной лихорадки.
Мы разбили лагерь в единственном естественном укрытии, какое смогли найти, и жгли уголь, который принесли в заплечных мешках, чтобы хоть немного подогреть еду. Снега к югу от Суровых Льдов иногда таяли. Раз в два года, а может, и в пять особенно жаркое лето заставляло их оттаять до самого камня, кроме очень глубоких мест, и лед, по которому мы шли, нигде не был достаточно толстым, чтобы прикрыть все неровности земли. Однако сами Суровые Льды не таяли никогда — этот сплошной ледяной щит мог отступить на километр или даже на три за много лет, но не более. Земля под ним веками не видела солнца — может, со времен Христа, а может, и вовсе никогда.
Во время долгого перехода по ледяной пустыне все молчат. Рты закрыты, чтобы тепло не уходило из тела. Люди прикрывают лица и сквозь узкие щели смотрят на мир. Они ставят одну ногу впереди другой, надеясь, что получается прямая линия, и отмеряют время по восходам и заходам солнца. И чем дольше пытаешься перемещать свое тело по прямой, тем более извилистыми путями следует ум. Мысли блуждают. Старые друзья наносят визиты. Прошлое не отпускает. Ты видишь сны. С открытыми глазами, топая по льду и шагами отмеряя минуты, видишь сны.
Я видел во сне двоюродного деда Гариуса, лежащего в своей высокой башне, древнее греха и лишь немногим менее зловонного. Сиделки мыли его, носили, кормили, каждый день отнимая у него толику человеческого достоинства, хотя, казалось, этого у него все равно оставалось достаточно.
Гариус, наверное, возблагодарил бы любого бога, что даровал бы ему на день возможность ходить, пусть даже в таком месте. И даже на исходе такого дня, промерзший до костей, измученный, согбенный бедами, я бы не согласился поменяться с ним местами.
Мой двоюродный дед лежал там годами, возраст и болезнь держали его на пороге смерти. Красная Королева говорила нам, что дверь в смерть действительно существует, и казалось, что Гариус стучался в нее с того самого дня, когда увидел мир.
Во сне я вернулся в тот день, когда солнце пробивалось сквозь ставни и когда Гариус вложил в мои руки медальон. У деда были узловатые пальцы, дрожащие, покрытые пигментными пятнами. «Портрет твоей матери, — сказал он. — Сохрани его». Сохранить — значит держать в тайне. Мне тогда было шесть лет, но я уже понимал.
Я сидел и смотрел на старого калеку. Слушал его рассказы, смеялся над ними, как это делают дети, и затихал с широко распахнутыми глазами, когда истории становились страшными. Тогда я толком не знал, что он мой двоюродный дед, и уж вовсе не догадывался, что он брат Молчаливой Сестры, хотя вроде как понятно, что она должна была быть хоть чьей-то сестрой.
Я подумал: интересно, а боялся ли Гариус своей сестры-близнеца, молчаливой женщины с бельмом на глазу? Можно ли вообще бояться своего близнеца? Не похоже ли это на страх перед самим собой? Я знал, что многие боятся самих себя, боятся, что предадут себя, что предпочтут бегство битве, выберут бесчестный путь, заведомо более легкий. Я всегда доверял себе, зная, что обязательно сделаю так, как будет лучше. Лучше для меня, Ялана Кендета. Боялся я себя лишь в тех редких случаях, когда на меня накатывало желание бороться, когда гнев овладевал мной и влек к опасности.
Что знал Гариус, запертый в башне со своими историями и подарками для детишек, о битвах своей сестры? Теперь я рассматривал эти воспоминания как головоломку. А можно ли было смотреть на них иначе? Как на те ребусы, где вроде бы все очевидно, пока кто-нибудь не скажет, что на самом-то деле наоборот и то, что казалось фоном, на самом деле и есть изображение, и вот все меняется, и ты больше не можешь видеть как раньше и считать это все неизменным, устоявшимся, надежным?
Знал ли Гариус, что его младшая сестра решила, что знает, где находится дверь в смерть?
— Ял, — прозвучал усталый голос. — Ял.
Я подумал о Гариусе, брате Красной Королевы, лежащем на узкой койке и сверкающем глазами. Он же явно был старше нее. Знал ли он о планах моей бабки? Что из всего этого было делом рук калеки?
— Ял!
Разве не должен он был стать королем? Разве не он правил бы Красной Маркой, если бы не был так изувечен?
— Ял!
— Что?
Я споткнулся и едва не упал.
— Мы сделаем привал.
Снорри, усталый и согбенный, — ледяная пустыня истощила его мощь, так же как истощала силы любого человека. Он протянул руку — впереди поднимались бесконечные стены Суровых Льдов, прекрасные и невообразимо высокие.
Мы поели, хотя это потребовало дополнительных усилий: омертвевшие пальцы с трудом высекали искры, чтобы поджечь остатки топлива. Мы подогрели котелок на последних углях, зная, что теперь не будет тепла, кроме того, что сумеют выработать наши тела.
Той ночью я очень долго не мог уснуть. Небо над головой прояснилось, и звезды светили все ярче, по мере того как крепчал мороз. Дышать было больно — с каждым вдохом я словно втягивал в себя острые лезвия. Смерть казалась близкой и желанной. Я дрожал, кутаясь в многослойные меха, и грезы настолько овладели мной, что я не был уверен в предстоящем пробуждении.
В мертвый час после полуночи меня разбудила тишина. Безжалостный ветер наконец угомонился, затих. Я с трудом открыл один глаз и уставился в темноту. Чудо явилось внезапно, без предупреждения. В единый миг небо озарилось подвижными волнами света, то красными, то призрачно-зелеными, потом — какого-то невиданного оттенка голубого. И они беспрестанно менялись, змеились и переливались. Тишина и величие зрелища заставили меня затаить дыхание. Все небо было покрыто письменами, сотни километров небосвода величаво танцевали под музыку, услышать которую дано лишь ангелам.
Теперь я знаю, что это наверняка было сном, но в тот миг я верил всем сердцем, и зрелище наполняло меня изумлением и страхом. Ничто прежде или после не заставляло меня казаться себе таким маленьким, и все же эта великая мистерия пляшущего света, выше гор, разворачивающаяся над ледяной пустыней и видимая лишь мне, заставила меня почувствовать себя на краткий миг… значительным.
Утром Фимм не поднялся.
— Теперь моя очередь.
Фьорир зашил брата в спальный мешок при помощи длинной костяной иглы и нитки из жил.
— Он не встанет?
Я покосился на мешок, почти ожидая, что он зашевелится.
— Он замерз, — сказал Снорри.
— Но… — Лицо у меня слишком застыло, чтобы нахмуриться. — Но ты нашел шевелящегося мертвеца, пролежавшего в снегу больше суток.
— Некроманты вкалывают им эликсир. Какие-то масла и соли, по словам Сломай-Весла. Чтобы они не коченели.
Снорри это уже рассказывал, но у меня, кажется, даже память замерзла.
— Эту армию подо льдом… Войско Олафа Рикесона, людей Мертвого Короля, — их же придется разморозить и сделать с ними то же самое. Если у них там нет какой-то особой магии, то ничего и не выйдет. Тащить на юг их, обледенелых, или же достаточное количество топлива — на север… — Я подумал о другой части истории, рассказанной Снорри. О ключе, что откроет врата ледяных великанов, даре Локи. Ключе, способном открыть что угодно. — Возможно, им был нужен лишь ключ Рикесона. Только он.