Зулусы проворчали, что готтентот над ними не хозяин, на что я возразил:
— Ступайте, достаньте веревку и скорее возвращайтесь.
Они ушли, удрученные мыслью, что опять последнее слово осталось за Хансом. В действительности они оба были очень смелы, но в подземелье ни один зулус ничего не стоит, в особенности же в темноте, да еще в таком месте, где водится нечистая сила.
— Теперь, баас, — сказал Ханс, — мы пойдем смотреть картину. Вы, впрочем, уверены, что я вру и никакой картины нет и не было, так что не стоит трудиться и тратить время, и лучше вам сесть здесь и заняться стрижкой сломанных ногтей, пока Мавун и Индука не вернутся с веревками.
— Ах ты, маленькая ехидна! — воскликнул я в раздражении, сопровождая свои слова грозным пинком.
Тут, однако, я допустил большую оплошность, ибо я совершенно забыл, что был без сапог. Не знаю, носил ли Ханс в своих штанах целую коллекцию твердых предметов, или же зад у него был каменный, только я пребольно ушиб палец, а ему не причинил ни малейшего вреда.
— Ах, баас, — сказал Ханс со сладкой улыбкой, — запишите, чему учил меня ваш покойный отец: не надев башмаков, не суй ноги в колючки. У меня в кармане шило и несколько гвоздей, которыми я нынче утром чинил ваш сундук.
Тут он стремглав побежал вперед, чтобы я не испробовал также на его голове — нет ли там гвоздей, а так как единственный фонарь был у него, мне пришлось галопом последовать за ним.
Утоптанный тысячами ног коридор шел сперва прямо на десять шагов, а потом сворачивал направо. На повороте я заметил над головой свет и убедился, что стою как бы на дне воронки, начинающейся на поверхности горы футов на сто над нами и имеющей в поперечнике около тридцати футов. Не знаю, как она могла образоваться — в точности такой же формы, как воронки для разливания пива по бочкам, причем мы, конечно, стояли в узком ее конце. Чистое, омытое грозой небо было усеяно звездами.
— Прекрасно, Ханс, — сказал я, осмотревшись в этой странной естественной западне, — где же твоя картина? Я что-то ее не вижу.
— Подождите немного, баас, месяц выйдет из облака, тогда вы увидите картину, если только ее никто не стер со времени моей молодости.
Я смотрел на облако, наблюдая зрелище, которое мне никогда не могло бы надоесть — восход великолепной африканской луны из потаенных чертогов мрака. Уже серебряные стрелы света пробивали небесную твердь, затмевая звезды. И вдруг выплыл загнутый край месяца и начал расти с необычайной быстротой, пока весь блестящий шар не встал со своего чернильного ложа. С минуту он еще покоился на краю тучи — дивный, совершенный! В одно мгновение наша яма наполнилась таким сильным и ярким светом, что при нем можно было прочесть письмо.
Я все забыл, поглощенный красотой этого зрелища. Наконец Ханс хрипло кашлянул и сказал:
— Теперь, баас, обернитесь и полюбуйтесь этой милой картинкой. Его протянутая рука указывала на обращенный к востоку склон скалы. Скажу без преувеличения, друзья мои, я чуть не упал. Случалось ли вам в кошмарном сне увидеть себя в аду и вдруг столкнуться en tete a tete[99] с дьяволом? Так вот, передо мной был дьявол, какого не могло бы выдумать самое буйное, самое безумное воображение.
Представьте себе чудовище вдвое выше человеческого роста, то есть десяти — двенадцати футов, блистательно написанное той замечательной охрой, что составляет тайну художников-бушменов — белой, красной, черной и желтой. Глаза были сделаны из отшлифованного горного хрусталя. Представьте себе существо, подобное огромной обезьяне, перед которой самая крупная горилла показалась бы просто ребенком.
И все-таки это была не обезьяна, а человек — и не человек, а бес.
Как и обезьяна, оно было покрыто длинными серыми волосами, которые росли пучками. У него была красная косматая борода, как у человека. Самым ужасным были его конечности. Руки были ненормально длинны — как у гориллы. Пальцы были как бы соединены перепонками, и только на месте большого торчал огромный коготь.
Впоследствии мне пришло в голову, что эта картина могла изображать существо в беспалых перчатках, какие употребляются в этой местности при срезании тростника для заборов. Однако ноги, изображенные босыми, имели то же строение и также снабжены были когтем на месте большого пальца. Туловище было громадно. Если оно было срисовано с натуры, оригинал должен был весить не менее четырехсот фунтов. Мощная грудная клетка указывала на гигантскую силу. Живот был выпуклый, и кожа на нем собиралась в складки.
Однако — одна из человеческих черт — чудовище было опоясано вокруг чресел чем-то вроде негритянской мучи.
Таково было чудовище. Теперь о голове и лице. Не знаю, как их описать, однако попробую: на бычьей шее сидела отвратительная маленькая голова, которая, несмотря на растущую на подбородке длинную рыжую бороду и большой рот с торчащими на верхней челюсти павианьими клыками, имела странно женский вид. Это было лицо старой-престарой чертовки с орлиным носом; массивный, нависший, неинтеллектуальный лоб был непропорционально велик, а под ним горели жуткие, неестественно широко расставленные хрустальные глаза.
Это еще не все, ибо чудовище жестоко смеялось, и художник показал причину этого смеха: одной ногой оно попирало тело человека, огромный коготь глубоко впился в мясо. В одной руке оно держало мужскую голову, по-видимому только что оторванную от туловища. А другая рука волокла за волосы живую нагую девушку, нарисованную небрежно, как будто это деталь мало интересовала художника.
— Хорошенькая картинка, баас? — ухмыльнулся Ханс. — Теперь баас не скажет, что я лгу, целую неделю не скажет.
Глава III. Открывающий Пути
Я смотрел и смотрел, пока в изнеможении, почти в обмороке не опустился наземь.
— Вы смеетесь надо мной, молодой человек (это обращение относилось ко мне, пишущему эти строки), так как, без сомнения, вы уже решили, что картина была работой какого-нибудь бушмена с пылким воображением, который сошел с ума и увековечил адское видение своего больного мозга. Конечно, на следующее утро я и сам пришел к этому заключению, хотя впоследствии отказался от него.
Место было дикое и одинокое — ужасное место, рядом с ямой, полной человеческих костей; мертвая тишина нарушалась лишь отдаленным воем гиены и шакала, а я перенес в этот день столько испытаний. К тому же, как, быть может, вы заметили, лунный свет отличается от дневного, то есть некоторые из нас ночью больше подвержены страху перед таинственным, нежели днем. Как бы то ни было, я почувствовал дурноту и сел. Мне показалось, что меня сейчас стошнит.
— Что это, баас? — спросил наблюдательный Ханс, все еще посмеиваясь. — Если бааса тошнит на меня, то пусть он не обращает внимания — я повернусь спиной. Меня самого стошнило, когда я в первый раз увидел Хоу-Хоу — вот как раз здесь, — добавил он, указывая пальцем на какой-то камень.
— Почему ты называешь эту тварь Хоу-Хоу, Ханс? — спросил я, стараясь совладать с естественным рефлексом своего кишечника.
— Потому что это ласкательное имя, баас, данное, вероятно, его мамашей, когда он был маленьким.
Тут меня всерьез чуть не вырвало — мысль о том, что у этой твари была мать, доконала меня, как вид и запах куска жирной свинины во время морской качки.
— Откуда ты знаешь? — буркнул я.
— Потому что мне говорили бушмены, баас. Их отцы тысячу лет назад видели издали этого Хоу-Хоу, и они из-за него оставили эту местность, так как не могли по ночам спокойно спать — совсем как какой-нибудь бур, когда приходит другой бур и селится в шести милях от него, баас. Бушмены говорили, что праотцы их даже слышали Хоу-Хоу — он бил себя в грудь и разговаривал, за несколько миль было слышно. Но думаю, они лгали; вероятно, они ничего не знали о Хоу-Хоу и не знали, кто нарисовал на скале его портрет, баас.
— Ты совершенно прав, Ханс, — ответил я. — А теперь на этот вечер с меня довольно твоего приятеля Хоу-Хоу — идем спать.