«Это меня излечило раз и навсегда, — подумал викарий. — И как ни порочен Джек, это излечит даже его».
А Джек ни о чем не думал, по крайней мере у него не было ни одной ясной мысли; израненное воображение беспомощно цеплялось то за один привычный пустяк, то за другой. Бутон алой розы колотился о ставень, и он подумал: «Ветер дует с юга». Потом вспомнился январский день, когда налетела буря, и ливень хлестал по кустам фуксий, и Молли в сарае оплакивала мертвого котенка.
Стрелка на часах викария миновала девятую черточку. Джеку вспомнилось, как он однажды залез на Утес мертвеца и увидел подраненного каким-то горе-стрелком кролика: зверек упал в таком месте, до которого нельзя было добраться, и лежал там, истекая кровью. Снова перед глазами Джека подергивались лапки кролика, белел куцый хвостик, и медленная струйка крови стекала по серому камню. Вот и сейчас под тиканье часов что-то умирает, истекая кровью. Когда минутная стрелка дойдет до десятой черточки, оно умрет. И тогда уже ничто на свете не будет иметь значения.
Десять минут прошли. Мистер Реймонд поднялся и взял племянника за плечо.
— Идем, — сказал он.
Молча они поднялись в комнату Джека, и ключ повернулся в замке.
ГЛАВА V
В пятницу вечером после семейной молитвы мистер Реймонд, как обычно, поднялся в запертую на ключ каморку под крышей. Солнце уже зашло, но еще не совсем стемнело.
Джек, полураздетый, съежился на полу в дальнем углу каморки. Иной раз он лежал так, без движения, по нескольку часов кряду. На столе стояли тарелка с хлебом и кувшин с водой. А рядом лежала библия, ибо допрос под пыткой должен чередоваться с молитвой и торжественными увещеваниями, иначе он может показаться самым обыкновенным мучительством. Хлеб — по крайней мере сегодня — оставался нетронутым, но кувшин был пуст.
Джек почти все это время был ко всему глух и равнодушен. Он не пытался бежать через окно, даже не подумал об этом, а между тем спуститься по наружной стене было вполне возможно, хотя и труднее, чем из окна любой другой комнаты. Во вторник вечером он внезапно кинулся на дядю и пытался его задушить. Он с такой неистовой силой стиснул пальцами шею викария, что тот обезумел от страха, но через минуту все же одолел мальчика и швырнул его на пол. И началась дикая расправа, которой суждено было долгие годы являться обоим в страшных снах.
После этого викарий связал Джеку руки; но это была излишняя предосторожность: мальчик больше не думал сопротивляться. Изредка он слабо, почти машинально отбивался — но и только. А когда его развязывали, опять съеживался в своем углу, молчаливый, отупевший. Сейчас, когда дядя подошел и заговорил с ним, он ничком бросился на пол и забился в истерическом припадке.
Если бы викарий с самого начала хоть на минуту предположил, что человек, тем более не взрослый, сможет держаться так долго, он, безусловно, не вступил бы в этот поединок; но первая ошибка была уже сделана, отступить теперь значило бы выказать слабость. И, однако, отступить придется: положение становится невыносимым. Люди уже начали перешептываться и переглядываться, стоит ему пройти по деревне, а теперь еще это...
Он принес из соседней комнаты воды и хотел заставить Джека выпить. Но мальчик так стиснул зубы, что их невозможно было разжать. Наконец безмолвные судороги прекратились, и он отчаянно зарыдал.
— Слава богу! — пробормотал викарий. Наконец-то сломлена упрямая воля, которую он твердо решил покорить; поистине одержана самая трудная победа за всю его жизнь. Он глубоко, с облегчением вздохнул и поднялся.
Не дрогнув, исполнил он тяжкий, мучительный долг. Он презрел не только собственное вполне понятное отвращение, но и мольбы и слезы всех домашних и даже серьезную угрозу кривотолков и скандала, — и, надо надеяться, спас в мальчике душу живую. Мысль его обратилась к моряку, погибшему на коварных рифах Большого маяка. Утром он сам слышал, как одна жена рыбака сказала другой: «Капитан Джон такого бы не допустил». И она была права. У бедняги Джона недостало бы твердости, чтобы изгнать беса, которым был одержим мальчик; зато в день Страшного суда он будет благодарен, когда увидит своего сына среди спасенных.
Наконец рыданья прекратились; Джек лежал недвижимый, уткнувшись лицом в подушку. Викарий подсел к нему и тихо коснулся его плеча.
— Полно, Джек, не плачь. Сядь и выслушай меня.
Джек покорно сел, но отодвинулся подальше, забился в угол кровати. По глазам его никто бы не сказал, что он недавно плакал. Они как-то странно блестели.
— Дорогой мой, — мягко и вместе торжественно начал викарий, — все это было для меня так же ужасно, как и для тебя; не часто мне приходилось исполнять столь тяжкий долг. Но как христианин и служитель божий, я не могу и не смею терпеть душевную нечистоту. Кажется, не было в моей жизни разочарования более горького, чем то, которое я испытал, узнав, что мой дом обращен был в обитель порока, откуда исходил яд и отравлял мою паству, и что сын моего покойного брата едва не погубил невинные души.
На минуту он умолк. Джек не шелохнулся. Взгляд его огромных, широко раскрытых глаз был так странен, что викарию стало жутко.
— Я знаю, — продолжал он дрогнувшим голосом, — сейчас ты считаешь меня жестоким, бессердечным; но придет день — и ты будешь мне за это благодарен. Дитя мое, тебе грозила геенна огненная.
Мальчик по-прежнему не шевелился и, кажется, почти не дышал. Викарий взял его за руку.
— Но я вижу, что твоя бесовская гордость сломлена и ты раскаиваешься в своем грехе. Так поклянись же мне на библии, что исправишься. А потом, вместе преклоним колена и помолимся — да простит тебе господь смертный грех и да наставит тебя на путь истинный.
Он поднялся, не выпуская руки мальчика. Но тот молча, словно крадучись, ее отнял.
— Джек! — воскликнул викарий. — Ты еще не раскаялся?
Джек тоже встал и огляделся по сторонам, точно зверек, попавшийся в ловушку. Теперь он дышал громко, прерывисто.
— Вам... еще мало?.. — с усилием выговорил он. Это были первые слова, которые он произнес с того вечера, со вторника.
— Джек! — снова крикнул викарий. Лицо его до самых корней волос медленно залилось краской; губы плотно сжались. Что-то первобытное, чувственное и неистовое проступило в этом лице. Ноздри начали подергиваться.
— Джек, — произнес он в третий раз, умолк на мгновенье и договорил: — Ты... кажется... мне дерзишь?
Минуту они молча смотрели друг на друга. Потом взгляд викария пополз вниз — на обнаженное плечо Джека, на рассекавший его алый рубец. И вновь им овладела давняя, хорошо знакомая жажда, сводящая с ума страсть: видеть, как кто-то беспомощный бьется у тебя в руках. Протянув жадные пальцы, он коснулся раны.
От этого прикосновения словно огонь пробежал по его жилам. Но в последний миг, перед тем как предаться своему дьявольскому наслаждению, викарий успел заметить, как жертва отпрянула от него, словно от прокаженного, и подумал: «Он понял!»
Джек медленно подошел к спинке кровати и протянул руки, чтобы викарий связал их.
***
В эту ночь, когда весь дом уже спал, Джек с трудом поднялся с пола. Он лежал тут, вздрагивая, уронив голову на скрещенные руки, с тех пор как остался один.
Он огляделся. Свечи ему не давали, но ночь была ясная, в окно светила луна. Снаружи, в плюще, обвивавшем стену, спросонок зачирикала какая-то пичуга.
Наконец он добрался до стола и выпил воды. Теперь ноги уже лучше держали его, и ему удалось дойти до шкафа, открыть его и достать огарок и спички, которые он припрятал недели две назад. Для чего он тогда это сделал, он уже забыл; замыслы и желания того, прежнего, Джека были теперь бесконечно далеки от него.
Он зажег свечу, раскрыл библию и стал листать ее в поисках отрывка, который давно уже не давал ему покоя. Джек хорошо знал священное писание, но нужное место отыскалось не сразу: трудно было перевертывать страницы, руки онемели, распухли и тряслись. Притом его тошнило, голова кружилась, буквы плясали перед ним, и приходилось то и дело закрывать глаза и ждать, чтобы строчки снова выровнялись. И все-таки он нашел: это была двадцать седьмая глава Второзакония, глава о горе проклятия. Потом он с трудом наклонился и подобрал с полу хлыст. Викарий отшвырнул его, утолив наконец свою жажду. Джек положил хлыст на раскрытую страницу и прижал так, что кровавая полоса отпечаталась под девятнадцатым стихом: «Проклят, кто превратно судит пришельца, сироту и вдову! И весь народ скажет: аминь!»