Потом он выбрался из окна и соскользнул по плющу вниз. Прежде он столько раз проделывал это, вовсе не думая об опасности; но сегодня, когда он долез до карниза, голова у него опять закружилась, стена качнулась, наклонилась, и клумба встала дыбом и ринулась ему навстречу. Джек вскинул руки и упал.
Остаток ночи прошел в хаосе смутных ощущений, все как-то непонятно изменялось и путалось; его бросало то в жар, то в холод; вокруг бушевали огромные крикливые толпы и вдруг исчезали; что-то жгло ему правую руку; что-то гремело, сверкало, с шумом хлестала вода; и потом снова все проваливалось в безмолвную тьму.
На рассвете он очнулся и кое-как заполз в дровяной сарай, который, к счастью, оказался рядом. Он сделал это почти безотчетно — так раненое животное, движимое слепым инстинктом, забивается куда-нибудь в темный угол, чтобы умереть. Он понял, что правая рука его сломана; все остальное смешалось, было еще только ощущение холода, кружилась голова и хотелось одного: если уж надо умереть, то скорей бы. Он всегда был скверным мальчишкой и если умрет без покаяния, то, конечно, ему одна дорога — в ад; но это его не слишком огорчало: до Страшного суда еще далеко, а когда тебе так плохо, то попадешь ли в ад или еще куда-нибудь — разница невелика.
Около восьми часов в сад вышел викарий. Глаза его смотрели сурово и сверкали гневным металлическим блеском; он уже побывал в каморке под крышей и видел кровавую черту в библии и оборванный плющ под окном. Что, если мальчишка удрал и нашел убежище у деревенских жителей или у диссидентского священника? Правда, более вероятно, что он направился в Фалмут в сумасбродной надежде наняться на какой-нибудь корабль. Но может случиться и другое...
Викарий сжал кулаки. «Если б только я не дотронулся до этой раны...» — подумал он и побагровел от гнева, вспомнив обнаженное плечо и кровавый рубец, который окончательно свел его с ума. Он даже в мыслях не смел назвать настоящим именем то, что произошло накануне; и, однако, он прекрасно знал, что это было. Всю ночь его преследовали сны, — много лет он думал, что больше им уже не суждено его тревожить; а ведь он вел такую суровую, безупречную жизнь, за все эти годы он ни разу не дал воли своему воображению. В молодости, еще в Лондоне, едва приняв сан, он однажды вечером у себя в спальне, после многих бесплодных попыток, изловил крысу; эта утомительная охота вывела его из терпения — и злосчастной крысе, попавшейся в конце концов ему в руки, долго пришлось ждать смерти-избавительницы. Потом он ушел из дому, возвратился, крадучись, только на рассвете и, мучаясь отвращением и укорами совести, говорил себе: во всем виновата крыса! И теперь ярость его обратилась на Джека: мальчишка заставил его споткнуться, осквернил его достойные седины, вновь пробудил обжигающие стыдом воспоминания и томления.
На глаза ему попалась отворенная дверь дровяного сарая, и он заглянул туда. Что-то, скорчившееся среди вязанок хвороста, поползло еще дальше в темный угол. Викарий подошел и наклонился.
— Джек! Что ты здесь делаешь?
Мальчик попробовал отползти еще немного.
— Что с тобой? Ты упал и ушибся?
— Нет.
— Ты вылез из окна? Хотел убежать? Вставай!
Он помедлил минуту, дожидаясь, пока Джек послушается, но мальчик не шевельнулся. Викарий почувствовал, что самообладание снова ему изменяет: эта дрожащая беспомощность, немой бессильный ужас были для него неодолимым искушением.
— Вставай! — повторил он.
Джек с усилием приподнялся, вскинул глаза. В зрачках его блеснули красные искры, словно вдруг вспыхнул едва тлеющий трут.
— Ну что, — сказал он, — убьете вы меня? Или мне убить вас?
У викария потемнело в глазах, всю свою силу он вложил в слепой удар кулака.
Молча, безжизненным комом Джек свалился к его ногам, и тут викарий понял, что он сделал. В первое мгновенье ему от страха почудилось, что это он сейчас сломал мальчику руку. Он позвал на помощь, из дома выбежала миссис Реймонд.
— Джозайя! Что случилось?
— Помоги внести его в дом и сейчас же пошли за доктором. Скорее!
Она наклонилась, чтобы войти в сарай, — и остановилась как вкопанная, увидев лежавшего на земле Джека. Минуту она молча стояла и смотрела; потом обернулась к мужу:
— Что ты сделал?
Не выдержав ее взгляда, он опустил глаза.
— Не знаю.
Не сказав больше ни слова, она наклонилась и помогла поднять мальчика; и викарий, подобно Филиппу, королю испанскому[112], понял, что подданные его осудили.
Едва придя в себя, Джек вновь терял сознание. Спешно вызванный доктор Дженкинс пощупал ему пульс — и лицо его потемнело.
— Дайте еще коньяку и горячие припарки, быстро! И пошлите за доктором Уильямсом, мне нужен его совет.
Викарий стал чуть ли не так же бледен, как Джек.
— Разве это... опасно? — запинаясь, выговорил он.
— Пульс еле прощупывается. Почему меня не позвали раньше?
Викарий провел языком по пересохшим губам.
— Не знаю, — сказал он.
Все еще не выпуская запястье Джека, доктор Дженкинс внимательно посмотрел в лицо викарию.
— И вы не знаете, как это случилось? И когда?
— Не знаю.
Доктор снова наклонился к мальчику.
Когда явился доктор Уильямс, непосредственная опасность шока миновала, и старик немного удивился, что коллега счел нужным за ним послать. Пока накладывали лубки на сломанную руку, Джек снова лишился сознания; но на этот раз он очнулся быстрее и время от времени из-под опущенных век равнодушно взглядывал на хлопотавших вокруг него людей. Ему хотелось, чтобы его наконец оставили в покое, но не было сил протестовать, да, наверно, его никто бы и не послушал; оставалось покорно терпеть. Когда к кушетке приближался дядя, Джек вздрагивал и отворачивался; в остальном он был совсем тихий и послушный, только не отвечал ни на какие расспросы.
— Ты не помнишь, как упал? Откуда — из окна? А когда упал? Как это случилось?
Джек только молча качал головой.
Потом ему дали что-то выпить, и он безропотно выпил, не понимая, почему его не оставят в покое и почему стакан так стучит о зубы. После этого он почувствовал себя крепче и сознание прояснилось, но радости это ему не принесло. Лежать было очень больно, и он терпеливо пытался переменить позу, волей-неволей сдаваясь, когда искры уж слишком плясали перед глазами, и упрямо возобновляя попытки, как только удавалось перевести дух. Наконец он понял, что все равно ничего не выйдет, и затих на своей кушетке, закусив губу и желая только одного: умереть. Ему и в голову не приходило попросить, чтобы ему помогли.
— Поправить тебе подушку? — спросил викарий.
Джек молча взглянул на него; стоявший тут же доктор Дженкинс увидел в черных глазах мальчика смертельную ненависть и наклонился к нему.
— Ну как, рука очень болит?
— Нет, ничего, когда не трогают.
— А еще что-нибудь болит?
Джек медленно обратил на него хмурый, презрительный взгляд.
— С чего вы взяли? Я, кажется, не хныкал.
— Ну еще бы, ты же маленький спартанец, — обернувшись, с улыбкой заметил доктор Уильямс. До его слуха донеслись только последние слова Джека. — Хотел бы я, чтобы все взрослые пациенты так мало хныкали, как ты, — согласны, Дженкинс?
Доктор Дженкинс промолчал. Глаз у него был более зоркий, чем у старика Уильямса, и ему страшно было смотреть на упрямую, привычную выдержку этого юного стоика, почти ребенка. Следы веревки на запястьях Джека с первой минуты пробудили в нем подозрения, и он незаметно стал наблюдать. Когда на мальчика не смотрели, он украдкой подносил к губам левую руку, и впивался в нее зубами. Так вот откуда бесчисленные ранки на его смуглой коже: как видно, не всегда достаточно просто стиснуть зубы. «Этой уловке ты выучился не в одну ночь, — подумал доктор Дженкинс, — и ты знаешь больше, чем скажешь. Мы еще не докопались до того, что тут на самом деле произошло».
Джек тоже не ответил Уильямсу, но губы его покривились. Он был по горло сыт ролью спартанца, он рад был бы заплакать, закричать, как все дети. Но теперь уже поздно было начинать, притом он слишком устал; и, не проронив ни звука, он отвернулся к окну.