Он помедлил, облизывая губы и ожидая одобрения слушателей. Но глубокое душевное волнение, охватившее было окружавших его людей, уже улеглось, и им захотелось пошутить.
— Да ты, черт возьми, знаешь историю как свои пять пальцев! — вскричал Латур. — Ты ходишь в вечернюю школу?
И все присутствовавшие поддержали эту непритязательную шутку громким хохотом и восклицаниями:
— А что! Видно, он от учебы не отлынивает! Оно и не без пользы!
— Да, я читаю, я стараюсь узнать побольше, — сухо ответил Азарьюс.
Он помрачнел. Потом он заметил Эманюэля, чье склоненное, скрытое тенью лицо было таким юным, таким задумчивым, что Азарьюс дружески положил руку на плечо молодого человека.
— А вам, молодой солдат, — сказал он, — вам очень повезло!
Он окинул зал растерянным, печальным взглядом, потом снова взглянул на Эманюэля.
— Вы молоды, — продолжал он, — у вас есть мундир и оружие, вы можете сражаться.
— Черт возьми, ты говоришь, как самый древний старик во всей деревне, — бросил Латур, — а ведь ты ни чуточки не старше меня!
— Я уже немолод, — ответил Азарьюс.
И голос его внезапно зазвучал надтреснуто.
Но почти тут же он выпрямился — выпрямился прямо перед Эманюэлем, словно для того, чтобы помериться с ним ростом, и его голубые глаза сверкнули.
— Привет! — крикнул он и вышел.
Некоторое время спустя Эманюэль вышел за ним и снова отправился бродить по городу.
Слова Азарьюса произвели на него сильное впечатление, и он еще больше заинтересовался противоречивой натурой этого человека, который, как все говорили, не мог обеспечить своей семье сносного существования и в то же время обладал такой силой убеждения. Лакасс его интересовал, но к этому примешивалась, пожалуй, и некоторая доля любопытства. И поскольку размышления об отце Флорентины как бы сближали его с ней самой, он попытался яснее определить то впечатление, которое произвел на него Азарьюс Лакасс. У Эманюэля было такое чувство, словно он соприкоснулся с прекрасной и благородной идеей, которую не решался принять полностью, ибо она могла таить в себе опасность. Разумеется, он и сам тоже любил Францию. Как все молодые канадцы французского происхождения, воспитанники коллежей, следовавших французским традициям, если не французскому хорошему вкусу, он разделял многие консервативные идеи, верил в живучесть национального духа, почитал традиции предков, культ национальных праздников — но в этих застывших представлениях, подумал он, не было ничего, что могло бы воспламенить воображение молодежи, ни даже по-настоящему поддерживать мужество: вот и его отец, будучи пламенным приверженцем Франции, тем не менее всячески уговаривал сына не вступать в армию и не спешить на защиту той самой Франции, которую он, по его словам, так горячо любил. И все же в течение некоторого времени Эманюэль, пожалуй, был приверженцем этого культа французской нации, который словно ожил и помолодел в его сердце. Может быть, он, так же как и Азарьюс, увидел в этом культе нечто большее, чем простую верность прошлому. Может быть, ему, несмотря на всю его юность, открылись величие и красота живой Франции. Но он знал, что не только этот порыв заставил его сделать решительный шаг. Он любил Францию, он любил все человечество, бедствия порабощенных стран вызывали у него глубокое сострадание, но он знал, что бедствия царили повсюду на земле и до войны и что бороться с ними надо не силой оружия. Несмотря на то, что по природе он был очень чуток и отзывчив, идея справедливости владела им, пожалуй, сильнее, чем сострадание, и долгое мученичество Китая или глубокая нищета Индии возмущали его не меньше, чем оккупация Франции. И, углубляясь во все эти сложные, жгучие, порой противоречивые размышления, он и сам уже больше не понимал, какие побуждения заставили его добровольно подчиниться военной дисциплине. Но тут он внезапно рассердился на себя за это постоянное возвращение к собственной персоне. Он прекрасно знал, что когда-нибудь ему предстоит сделать смотр всем своим мыслям, чтобы найти свою собственную, неопровержимую правду, но предпочитал, чтобы это произошло не сегодня вечером. Сперва он хотел дать себе несколько дней полного отдыха. И он снова вызвал в памяти нежный образ Флорентины.
Бесцельно бродя по городу, он уже не раз оказывался на улице Дю-Куван, в нескольких шагах от того дома, где жили Лакассы, но не решался опять зайти туда, чтобы не докучать Розе-Анне.
Около одиннадцати часов вечера он снова начал надеяться на встречу и решил постоять у кинотеатра «Картье» в то время, когда там кончается сеанс. Оттуда вышло человек тридцать, и он внимательно присматривался к ним; вдруг одна девушка показалась ему настолько похожей со спины на Флорентину, что он сразу ринулся к ней и уже протягивал руки. Девушка обернулась и при виде Эманюэля с вытянувшимся от досады лицом прыснула со смеху.
Эманюэль ушел, упрекая себя, что мог принять ее за Флорентину. Подумав, он решил, что эта девушка, в сущности, вовсе на нее не похожа и совсем не красива, и ему захотелось тут же рассказать о своей ошибке Флорентине и, быть может, немного посмеяться вместе с ней. Потом в нем шевельнулось смутное беспокойство. Так ли уж хорошо он знает Флорентину? Какая она на самом деле? Склонная к веселью или втайне печальная?
Вспыльчивая или кроткая? Да, немного вспыльчивая, решил он, вспомнив случай в кафе, когда она рассердилась на него и на Жана. «Но ведь ее окружают такие грубые люди! И работа должна ее раздражать! Она, наверное, очень устает!» — говорил он себе. И он начал вспоминать черты ее лица, закрыв глаза, чтобы ярче представить себе тот ее образ, который сохранился в его памяти с первой их встречи. Все другие встречи уже не добавили ничего нового к этому первому впечатлению. С того самого дня он сохранил о ней ясное, точное, отчетливое воспоминание. Он видел ее небольшой прямой нос, горящие глаза, тонкую, прозрачную кожу щек и даже небольшую жилку на шее, которая обозначалась при малейшем волнении. Он вспомнил, какой тонкой показалась ему ее талия, когда они танцевали. И в его ушах зазвучали слова Жана. «Она слишком худая», — сказал Жан. «Нет, — подумал Эманюэль, — не худая, а миниатюрная, очень миниатюрная». Ему понравилось это слово — по его мнению, оно очень точно определяло Флорентину. Он сказал себе, что это будет первое слово, которое он употребит, если ему случится описывать Флорентину какому-нибудь приятелю. «Миниатюрная, такая миниатюрная…» — повторял он, продолжая идти. И вдруг у него болезненно сжалось сердце: он мысленно увидел перед собой жалкое жилище Лакассов и Розу-Анну — как она сидела перед ним, такая кроткая и смиренная. «И она тоже, — сказал он себе, — была, наверное, когда-то тоненькой и хорошенькой».
Снова подумав о Флорентине, он произнес вслух:
— Там ей не место.
И он опять представил себе шумный, полный народу магазин на улице Нотр-Дам, покрытый копотью домик, лепившийся у железнодорожного полотна. «Там ей не место», — упорно повторял он, как будто, вознегодовав против судьбы Флорентины, мог облегчить ее жизнь.
Из каждой настежь распахнутой лавочки, мимо которой он проходил, вырывался могучий металлический голос. Иногда Эманюэль не мог расслышать какие-то слова, а из другой лавочки уже доносился тот же голос, доканчивавший следующую фразу. Сотни репродукторов справа и слева от него, позади, впереди, выкрикивали отрывки последних известий, изо всех сил стараясь напомнить ему о кошмаре, в котором, изнемогая, билось человечество. Он пытался не слушать, а если и слушал, то силился оградить свое сознание от вторжения мрака и ужасов, не воспринимать ничего, кроме слов, бессмысленных, бессвязных, оглушавших его своим звучанием.
Мало-помалу в его впечатлительной душе разочарование уступало место надежде на завтрашний день. «Завтра я увижу ее, — говорил он себе. — Да, да, завтра…» И это словно наполняло его душу радостным волнением. Ему хотелось бы, чтобы эта ночь уже прошла, но он утешал себя мыслью — может быть, это и к лучшему, что ему не удалось увидеть Флорентину сразу же по приезде. Теперь вся его радость была впереди, его доля радости была еще не тронута, он еще не прикоснулся к ней, сохранил ее всю.