Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Роза-Анна откинулась на спинку стула, нахмурившись и глядя в пространство. Она спросила себя: «Ну, а я сама, смогу я дать что-то большее своей дочери, когда она выйдет замуж и будет так же нуждаться в моей поддержке, как сейчас нуждаюсь я, чтобы кто-нибудь поговорил со мной, поддержал меня?» И внезапно ей показалось, что она поняла причину суровости своей матери. Может быть, именно чувство мучительной неловкости перед детьми за то, что она не умела защитить их, и сделало ее такой сухой и замкнутой?

И, уже не веря, что она сумеет быть опорой своей дочери ни теперь, ни в будущем, сомневаясь даже, захочет ли вообще та прибегнуть к ее помощи, и вдруг почувствовав, как трудно поддерживать своих детей в их неведомых ей горестях, Роза-Анна покачала головой и погрузилась в молчание. И машинально, словно этот жест уже давно стал у нее привычным, она слегка погладила ручку кресла, как это делала ее мать.

XVI

В доме на улице Бодуэн было очень тихо — только пар клокотал под крышкой чайника да время от времени по линолеуму кухни постукивали высокие каблучки Флорентины.

В столовой чувствовалась томительная печаль, гнетущая тишина и какая-то странная неопределенность, словно от небольшой перестановки мебели порвалась внутренняя связь между помещением и его обитателями.

Чтобы принять Жана, Флорентина везде смахнула пыль, все почистила, натерла до блеска; она спрятала все платьица и штанишки, поломанные дешевые игрушки — все то, что красноречиво говорило об их скудной и неустроенной жизни; она в художественном беспорядке расставила стулья вокруг стола, обнажив при этом на стенах светлые пятна, которые подчеркивали ветхость выцветших обоев. Убрав с буфета всевозможные безделушки, накопившиеся на нем с незапамятных времен, она накрыла его жесткой вышитой дорожкой, а посредине, как раз под дешевой литографией, поставила фаянсовую вазу, из которой торчали жалкие бумажные цветы. На наивной картинке был изображен младенец Иисус, наполовину задрапированный алой тканью, — он обнимал пухлыми ручками богоматерь в темно-синем одеянии. На эту-то литографию и смотрел сейчас Жан хмуро и растерянно.

Флорентина суетилась с видом домовитой хозяйки. Ей казалось, что она поступает очень умно. Ожидая его, она ни минуты не позволяла себе сомневаться, что он придет, и лишь время от времени подходила к окну, приподнимала занавеску, смотрела, не видно ли его, а потом медленно выпускала из рук скомканную ткань. Когда на тротуаре раздались шаги и затихли у их дома, она сразу твердо решила, что это Жан, — даже еще раньше, чем услышала звонок. И чувство удовлетворенного самолюбия было еще сильнее, чем радость.

Теперь, когда он был так близко от нее, когда приходилось думать уже не о том, чтобы понравиться ему, а о том, чтобы его сдерживать, она уверенно играла свою роль. Яркие бусы подпрыгивали на ее шее, браслеты сталкивались и звенели на руках, словно передавали ее нервное напряжение; но поверх черного шелкового платья на ней был надет короткий прорезиненный фартук, обтягивавший ее бедра и мягко шелестевший при каждом движении.

Она вдруг оказывалась около Жана, спрашивала, не скучно ли ему; оживленная и стремительная, она приносила ему подушку, журнал, несколько своих снимков, наклеенных в маленьком альбоме, наклонившись над его плечом, рассказывала, где она снималась, и тут же убегала на кухню и вполголоса напевала у плиты.

Жана все эти знаки внимания раздражали. Она держалась вежливо, но с какой-то доверчивой фамильярностью, словно он уже стал ее женихом и их связывало тайное нерасторжимое соглашение. Она оставляла его ненадолго одного, говоря, что хочет приготовить ему что-нибудь вкусное, но и из кухни продолжала разговаривать с ним — очень дружелюбно, немножко небрежно и подчеркнуто вежливо. В ее поведении сквозила настороженность и благоразумная сдержанность. Она избегала прикасаться к нему, а если он просил ее сесть, она выбирала самый дальний от него стул. И тут же напускала на себя серьезный, озабоченный вид, рассеянно вертела на руке браслеты и отводила глаза в сторону, если случайно замечала, что Жан смотрит на нее. Обоим было не по себе.

Уловки девушки вызвали, наконец, удивленную улыбку на губах молодого человека. «Однако ты хитренькая, Флорентина, — подумал он. — Если бы я не видел тебя совсем другой, то подумал бы, что ты — сама скромность». Но ее появления и исчезновения действовали ему на нервы. Она ускользала от него с такой ловкостью, что это злило его. Стоило ему повернуться к ней, как она вскакивала и тут же придумывала новый предлог, чтобы убежать на кухню. Она вела себя так настороженно, словно здесь присутствовали все ее родные.

Шаги одинокого прохожего отозвались в тихом доме гулким и продолжительным эхом. Потом они постепенно замерли, и, ощутив глубину наступившей тишины, Жан понял, насколько они здесь одни.

Он растерянно огляделся вокруг. В открытую дверь кухни он видел Флорентину, которая смазывала маслом кастрюлю. Шуршание фартука сливалось с позвякиванием металла о стол; потом зашипел растаявший сахар, растекающийся по раскаленному металлу. Все эти разнообразные звуки доносились до него словно издалека; они раздражали его, потому что будили в нем инстинкт самозащиты против хозяйственности и домовитости. Он снова посмотрел на висевшее над буфетом изображение богоматери с младенцем Иисусом. И внезапно он понял, почему эта литография привлекла его внимание и взволновала его. Она напомнила ему все его прошлое, все его несчастливое детство и тревожное отрочество. На него потоком нахлынули воспоминания. Незаметно в нем воскресло то, что он считал давно умершим.

Первым в его памяти всплыло изображение богоматери, висевшее на стене в сиротском приюте. Потом перед ним смутно, как во сне, возникли черные фигуры, ходившие взад и вперед по спальне около его маленькой кроватки. Изображение богоматери соединялось с холодными рассветами в часовне; каким-то странным и таинственным образом оно было связано с тем тонким детским голосом, которым он пел в хоре и который все еще звучал где-то далеко-далеко, в глубинах его памяти.

И от этого изображения потянулось множество других воспоминаний. Из их смутного хаоса вдруг выплыл серый сиротский передник из грубого тика, серый, как безотрадные дни их жизни, лишенные ласки. Он вспомнил, как однажды разорвал в клочья серую ткань: уже в те дни в нем жила властная потребность быть не похожим на других.

Затем размеры этого сине-алого изображения изменились. Оно превратилось в маленькую закладку, которую монахини вложили в его молитвенник в тот день, когда за ним в сиротский приют пришла одна дама. Это была молчаливая сухая женщина, которая дала обет усыновить чужого ребенка, если ее собственная единственная дочь выздоровеет. Таким образом, он как бы послужил товаром в торговой сделке со святыми, но девочка все равно через некоторое время умерла.

Его мать — она настояла, чтобы он называл ее матерью, — не была с ним сурова; но после смерти своего ребенка она замкнулась в себе и стала такой далекой, недоступной, что Жан, живя подле нее, был более одинок, чем в приюте.

Жестокие и недвусмысленные слова, которыми его приемные родители обменивались ночью, думая, что он уснул, горели в его памяти: «Это меня не удивляет… Что же ты хочешь — подкидыш!» — «Нет, у него все-таки были родители — помнишь, те двое, которые погибли в катастрофе». — «Да, конечно, но все равно неизвестно, что теперь делать…»

Ему не прощали ни малейшей провинности.

Потом Жан увидел себя в коллеже; замкнутый и строптивый ученик, обладавший живым умом и ненасытным любопытством, он озадачивал своих преподавателей. Его приемные родители не проявляли к нему никакой нежности, но все же не отказывали ему в материальной поддержке. Он стал хорошо одеваться, у него всегда были деньги, и, словно вознаграждая себя за долгие унижения, он порой с удовольствием позвякивал серебряными монетами. Иногда — больше из тщеславия, чем но доброте душевной — он помогал самым бедным из своих товарищей. Он уже начхал понимать, что за деньги покупаются и уважение и авторитет.

47
{"b":"257216","o":1}