Все облики твои, Мария,
Необычайно хороши.
Но я узрел тебя впервые
Глазами собственной души.
Узрел тебя — и все земное
В тот миг развеялось, как сон,
И в небо вечного покоя
Навеки был я вознесен.
Звуки эти, еле произносимые стыдливыми устами, смешивались с окружающим его говором пассажиров, с тем швейцарским диалектом, который так далек от изысканности и чистоты языка, свойственных графу фон Гарденбергу, прозванному Новалисом. Звуки этого стихотворения таили древнюю человеческую тоску по неземной, по небесной любви, которой не может наградить ни одна из земных женщин.
Затишье Швейцарии, синева ее вод, очарование аллеи вязов и платанов, таинственность маленьких замков, которые возвышались над сплетенными в объятьях ветвями старых деревьев, придавали этим стихам земную и грешную прелесть.
Мысль о Ксаверии, легче утреннего тумана, остатки которого еще таились кое-где в кущах этой Обетованной Земли, внезапно появилась и исчезла, подавленная суровым велением.
Товянский проницательно и немного иронически воззрился на Мицкевича из-за голубых стекол. Он был в глухом однобортном сюртуке со стоячим воротником.
— Каким ты оставил Ружицкого? — спросил Товянский. Голос его в гулких стенах храма звучал угрюмо и резко. Они преклонили колени перед образом Пречистой Девы Эйнзидельнской.
* * *
Товянский, обеспокоенный состоянием души Адама, который, казалось, отходит все дальше и дальше от путей и перепутий, предначертанных учителем, решил сломить строптивого ученика. Мицкевич не порвал тогда с Товянским, хотя испытывал уже невыносимое принуждение, хотя святость «Коло» представлялась ему все более и более сомнительной.
Мэтр Анджей не ограничился в эти дни устными уговорами, заклинаниями и угрозами, подкрепленными строгий взором и повелительным жестом. Уже 28 мая в Эйнзидельне он вручил Мицкевичу «ноту», в которой напоминает о своей роли «исчисляющего счеты с богом, дающего ответ перед богом» и так далее, в том же сакраментальном стиле, высокопарным и неряшливым слогом честит он брата Адама: «Душевная пустота, отсутствие готовности пойти на жертву, малые заслуги не могут принести человеку милости божией. Искра обновленная не пробилась сквозь тело, не воплотилась в нем, не вышла оттуда, как назначено промыслом господним — воплощенным светочем новой эпохи животворящей, — не пошло движение духа и осуществление движения сего. Делу господнему был нанесен ущерб. Христианство, веками поддерживаемое духом, отвергнутое человеком; источник любви без этого устремления человеческого иссякать начал…»
Следующим письмом была «нота» от 2 июня, также поражающая «светочем слова». Инструкция от 3 июня содержит указания также для госпожи Целины. Супружеству Адама и Целины мэтр в этом письме придает елейный оттенок некой связи душ, извечно соединенных друг с другом. Эта внезапная забота о постоянстве супружеских душ могла быть продиктована Товянскому мыслью о Целине, как, впрочем, и мыслью о Ксаверии. Дальнейшее развитие событий, по-видимому, подтверждает эту гипотезу.
Тем временем мэтр вручает брату Адаму новое обширное послание, начертанное в Рихтерсвиле 4 июня 1845 года. Эту эпистолу, наполненную бессмысленными бреднями, сын поэта сравнивает в своей книге о жизни отца с симфонией Бетховена, предусмотрительно замечая, однако, что «как в творениях Бетховена одни и те же звуки почти у каждого слушателя вызывают иные чувства, так тот род мистических симфоний, если позволено так назвать писания Товянского, разными людьми воспринимается по-разному, хотя в те времена эти писания обладали для Мицкевича несравненной прелестью, а также и красотой глубочайшей истины».
«Брат Адам, — писал Товянский, — развивая перед тобой, как свиток, нынешнюю жизнь твою, я дополняю мое покорение воле божией, дня 28 мая учиненное. Верховный священнослужитель славянский, Петр Новой Эпохи Слова — в духе, в земле, в деянии — чрез жертву Христову, я призван встать во главе провозглашать и расширять живое слово божие, призван и способен…» «Веками дремлет мысль, веками жизнь духа коснеет, не озаренная искрой учения. Без того, чтобы душа сама не напряглась, без того, чтобы первый шаг не свершила сама душа на предначертанном ей свыше пути — божья воля не сможет исполниться, и не зачтены будут многие жертвы и добродетели».
Влиянием своим Товянский сумел обезволить поэта, лишить его свободы действий, вовлечь его в заколдованный круг самобичевания, угрызений совести, пререкательств с «братьями»; оплел его воображение сетью мелочных дрязг, интриг и недоразумений. Много лет спустя Северин Гощинский записал в своем дневнике: «Какую пользу принесло мне то, что я прошел через товянщину? Я стал меньше презирать поляков, которые ладят с москалями, ибо в товянщине я увидел поляков, которые восторгаются игом более тяжким, нежели царское иго».
Именно тогда, когда Мицкевич возвратился в Париж из Швейцарии, в «Коло», зародилось опасное брожение, именно тогда и произошло окончательное отступничество Пильховского. Этот Пильховский, пользуясь отсутствием Мицкевича, пытался захватить господствующее положение в «Коло», яростно выступал против пребывающего в Швейцарии заместителя мэтра и увлек за собой большинство братьев и сестер. В особенности сестры, чрезвычайно предрасположенные к сектантскому кликушеству, задавали тон во всей этой истории. В эту пору даже Целина и Ксаверия пошли за Пильховским.
Северин Пильховский стремился не только занять главенствующее положение в «Коло», — влияние свое намеревался использовать в интересах своеобразно интерпретированной славянской идеи, и, по-видимому, не подлежит сомнению, что этот расторопный «брат» Северин оставался в непрерывном контакте с царским посольством. Должно быть, это именно так и было, ибо в августе 1846 года Пильховский поверяет Мицкевичу свой план отдаться на милость царских властей через посредничество царского посольства в Париже и далее планирует выезд всего «Коло» в Россию.
Должно быть, кое-кто из сестер внял бы этому призыву, ибо Пильховский пользовался успехом у женщин. Мицкевич писал уже в 1845 году Товянскому об этом мистическом донжуане: «Всякие следы благодати в душе его стерлись, а осталось только давнишнее стремление покинуть эмиграцию любой ценой; стремление, ради которого он столько раз пытался обречь все «Коло» на изгнание, чтобы самому набрать приверженцев».
Товянский отвечал Мицкевичу мистическими двусмысленностями и приказывал, чтобы в поступках своих он никоим образом не руководствовался человеческим разумом и рассудительностью. О Пильховском же он очень тепло отзывался.
В августе 1845 года Мицкевич был окончательно лишен кафедры в Коллеж де Франс. 5 сентября того же года министр Сальванди уведомил Мицкевича, что с этого дня он будет получать половину профессорского оклада. Тем временем по указанию мэтра Кароль Ружицкий возглавляет «Коло» после ухода Мицкевича. По сути дела, уход этот был не вполне добровольным. Мицкевич был устранен, как тот, кто «взял сторону земных дел».
Великий Бесноватый едет к мэтру в Швейцарию. Во время собрания в Цюрихе Мицкевич неистово обвиняет братьев и сестер; когда он яростно клеймит одних за развращенность, других — за отступничество от национального дела, мэтр преспокойно отвечает Адаму: «Оставь, брате, других в покое. Сестра Анна, быть может, очень грешна, прочие также, но ты, брате, чужими грехами не занимайся, ибо у тебя своих довольно».
«Брат Адам снова впал в ночь», — возвестил Товянский, что в переводе на менее мистический язык означало: не мог дольше оставаться в «Коло», в сетях интриг, сплетаемых братьями и сестрами. Не мог дольше действовать в полном единодушии с другими приверженцами мэтра Анджея, в частности с сестрой Анной Гутт, с братом Фердинандом Гуттом, которые, если окружение Товянского сравнить с придворным штатом, были в этом штате ревностнейшими наушниками и подхалимами.