Она осталась верна этому чувству и после отъезда поэта в Париж не однажды гостила в доме Мицкевичей.
Стихотворение ее «Au poète Mickiewicz» вопреки условной романтичности. проливает некоторый свет на дружбу-влюбленность экзальтированной лозаннской поэтессы.
Эта тихая страна была, однако, не создана для бурного изгнанника. Он покидал ее с грустью, но в то же время с сознанием, что иначе и быть не может.
«Мы благополучно прибыли в Париж, здоровы, по крайней мере более здоровы, нежели до путешествия, — писал Мицкевич Виктору Юндзиллу[172]. — Ищем теперь квартиру и мебель. Я целыми днями бегаю и вижу, что отвык от парижских расстояний, так что очень устал… Эмиграцию нашел постаревшей, но суетливой и беспокойной».
В эмигрантской печати не было недостатка в нападках и поношениях. Уверяли, будто Мицкевич москальскими способами добился кафедры, писали о его былых триумфах в салонах Москвы, Одессы и Петербурга.
Никчемные завистники всячески клеветали на него и старались его унизить.
Мицкевич молчал, ибо он был беззащитен перед клеветой.
ПИР У ЯНУШКЕВИЧА
В первый день рождества Эустахий Янушкевич дал ужин в честь Мицкевича, который за три дня до того открыл курс славянских литератур в Коллеж де Франс. Событие это, немаловажное в жизни эмиграции, почти совпало с днем рождения поэта. По случаю сочельника торжество было перенесено на первый день праздника.
Янушкевич, издатель сочинений Мицкевича, принадлежал к числу вернейших поклонников и друзей поэта. Это был человек образованный и предприимчивый. Он закончил юридический факультет Виленского университета, позднее под началом Самуэля Ружицкого сражался в дни восстания. В. первые годы скитальчества Янушкевич издавал «Польского пилигрима».
Вместе с Александром Еловицким Эустахий основал книжную лавку и издательство. Тут печатался «Пан Тадеуш», здесь вышла в свет «Небожественная комедия», тут также появились «Три поэмы», «Балладина» и «Ангелли»[173]. До нас дошло несколько писем Словацкого к Янушкевичу, а также шуточное стихотворение, сочиненное в Ливорно, в карантине.
Янушкевич относился к Словацкому не слишком благосклонно, так же как и, другие поклонники Мицкевича, однако пригласил его на ужин.
Просторная квартира Янушкевича была торжественно украшена цветами национального флага; лестницу, ведущую на второй этаж, устилал пушистый ковер, так что входящие не слышали собственных шагов. В шандалах пылали свечи. Елочка безо всяких украшений, с истаявшими до половины свечками стояла в углу салона на дощатой крестовине затем лишь, чтобы напоминать изгнанникам отчизну.
Гости собрались в большом салоне и в ожидании ужина одни прохаживались группами, другие расселись в креслах, третьи беседовали, стоя у фортепьяно или у большого окна, выходящего на парижский двор.
Разговоры их никто не застенографировал. Можно только домыслить их содержание и восстановить его с известной долей вероятности. В разговорах этих должно было быть множество вещей вздорных, неприятных и незначительных. Однако следует быть снисходительным к тем, кого уж нет.
Стоящие у окна болтали:
— Эустахию взбрела в голову блестящая мысль — пригласить нас нынче.
— Он зарабатывает на жизнь книжками, стало быть, должен заботиться об авторах, которые их сочиняют.
— Ты полагаешь, что наши земляки покупают книги, а я тебе ручаюсь, что мало есть таких, которые читают, и еще меньше таких, что покупают книги.
— Есть и такие, которые книжки и покупают и читают.
— Вот говорят, будто пан граф Рачинский[174] до того влюблен в книги, что приказывает на десерт читать себе вслух литовскую поэму пана Мицкевича. За доставленное ему наслаждение он послал автору несколько сот франков, якобы в знак признательности и поощрения ради.
— Говори потише. Потише говори, тебя могут услышать.
— Пан Адам покуривает свою трубку и ничего не принимает слишком близко к сердцу. Я его знаю. Попробуй сказать ему что-нибудь, чего он не одобряет, и он сразу набросится на тебя с отчаянным пылом. Говорят, что он не выносит Словацкого.
— Говорят, что Словацкий — безумно надменный господин, что иронии у него хватит на всю публику, которая его, впрочем, не читает.
— Что ты говоришь? Наши соловьи распевают так громко, что ничегошеньки не слышат.
— Зачем Эустахий свел их? Ведь и он терпеть не может пения, даже соловьиного.
— Ты не любишь поэзии Словацкого?
— Говорят, что не стоит читать.
— Не стоит, ибо понять невозможно. Такой уж он поэт. Не национальный. Вот, например, «Балладина», трагедия. Действие происходит якобы в Польше, а написано так, как будто бы англичанин, или итальянец, или француз написал. Не язык, а какое-то чириканье! Не шляхетский слог.
— Не шляхетский! Этого вам достаточно. Шляхта не понимает! Но что понимает ваша шляхта? Полагаю, что не так уж много!
— Говори потише, ты же в приличном обществе.
В другом углу салона шел еще более бестолковый разговор.
— Отчим его, доктор Бекю, знаете… а сын…
— Правда ли, что Гуровский признает такое революционное правило, что каждый, кому больше сорока лет и кто имеет известные доходы, в этом их республиканском государстве будет отправлен на эшафот? Я слышал, как Гжимала грозился…
— Береги свою голову, Щавель, ведь тебе уже, вероятно, за сорок. Не пей нынче, воздержись.
— Когда же, наконец, подадут ужин?
— По мне, так главное дело — вино.
— Чего это они так разорались?
— Старому Немцевичу, когда он как-то на днях рассказывал нам о четырехлетием сейме[175] и о пане Костюшке, вино так в седую голову ударило, что он проговорил четыре часа не переводя дыхания.
— Ну, это ты невесть чего несешь! Ведь старик до того размяк от вина, что не дошел даже до середины рассказа.
— Скучный он, хоть и весьма почтенный.
— Сколько ему лет, Урсыну?
— Браво, Щепановский[176], браво!
— Знаете, он был бы первым в Польше гитаристом, а в Париже не знает, куда сунуться.
— Тише, господа!
Раздвинулся занавес, послышались рукоплескания, и гости увидели месяц, всходящий над деревьями, в тишине, в мертвой тишине — ведь уснули даже псы. Юные влюбленные, имена которых звучали на латинский лад, чуждый этим простым краям и сельским нравам, выходят еще раз, чтобы повторить, как в водевиле, свою старую драму. Из гитарного перебора внезапно вытянулась ветка явора, и показалось вдруг, что музыкант насадил лес посреди зала, — пахнуло листвой и малиной. Гости услышали с детства знакомые стихи:
Лучше корзинку повешу я рядом,
Здесь на ветвях, близ веночка.
Утром он к явору выйдет со стадом:
То-то потешу дружочка!
Нет! Он изменник! Обнял Дориду.
Как поцелуи их жарки!
Чем отомщу я ему за обиду?
Спрячу-ка эти подарки…
Как ты запальчива и тороплива!
Ты уж прости мне, Лаура,
И не карай меня несправедливо.
Что же ты смотришь так хмуро?!
Влюбленные приближаются друг к другу, сплетают руки, сливают уста в нежном лобзании. Коротка летняя ночь, поют вторые петухи, заря всходит над бором, меркнет луна.
Ниспадают театральные наряды, прерывается бренчание гитары, раздается стук отодвигаемых кресел.
— Ты спрашиваешь, сколько Урсыну лет? Право, не знаю, но вспомни, что это он привез возлюбленного Юстины в Варшаву, ко двору его королевского величества Станислава Августа. Эту Лауру или Юстину на самом деле звали Августой Брёссель.