И часто он не знал, что у него на груди я плакала о своей жизни с ним…
Я не буду вам говорить о том, какая волна любви поднялась во мне к вам, когда я увидела ваши глаза, смотревшие на меня совсем по-новому… В них было столько скорби и в этой скорби столько любви, что моя душа в светлом воскресении и обновлении рванулась к вам навстречу.
…Но человеку суждено вечное проклятие — подниматься ввысь и жить всей полнотой души только на один короткий момент.
И в конце концов все, что ему остается прочного в мире, — это великая печаль о прекрасном, жить которым постоянно у него не хватает сил.
Он чувствует его всей силой души только тогда, когда его еще нет или оно уже ушло…
Я спросила себя: чем ты предпочитаешь жить? Редкими взлетами ввысь, за которые будешь платить одиночеством, или твердой, верной опорой, с которой ты кое-как, хромая, доживешь в тишине до могилы?
И я, мой друг, решила…»
Я остановился читать и увидел, как у меня побелели концы пальцев, державших листок.
Рука моя судорожно ухватилась за пень.
— Подожди… тут что-то другое…
И я дочитал письмо уже про себя:
«И я, мой друг, решила выбрать то, что надежнее: спокойную, прочную опору.
И мой поцелуй на лестнице, когда вы уходили от меня, был прощальным поцелуем. В нем я хоронила, разрывая на части свою душу, то, что привиделось мне однажды в моей жизни, когда была сильная гроза и на столе стояли мокрые от дождя полевые цветы…»
VIII
Вот и вся история. Она очень проста, в ней нет никакого социального значения.
Просто написал для себя, чтобы несколько разобраться.
Печка уже догорела. В ней только тлеют последние угли, и комната погружается во мрак.
За окном шумит холодный ветер, и дождь словно горстями кто-то бросает в окно.
В горле почему-то опять тяжелый ком, от которого тяжело и трудно дышать; потом сразу вдруг стало легче: что-то горячее капнуло на руку. Еще и еще…
Я смотрю на тлеющие угли и, обтирая о куртку руки, шепчу про себя:
— В конце концов, что же?.. Случилась небольшая история, которая задела меня одним только краем… Я, кажется, разобрался в ней… И вот уже все прошло…
Голубое платье
I
Несчастье случилось на свадьбе недели за две до Покрова, когда хлеб был уже весь убран и в поле оставалась только запоздавшая картошка.
Спиридон накануне свадьбы дочери даже ходил на свой загон, посмотреть, не пора ли выпахивать картошку. Постоял там, посмотрел из-под руки кругом и понурый пошел домой. Месяц тому назад дочь, Устюшка, пришла и сказала, что выходит замуж за сына кузнеца Парфена, комсомольца.
— А денег на свадьбу кто тебе приготовил? — спросил Спиридон, не взглянув на дочь.
— Каких денег? Приданого ему не нужно, — а венчаться будем не у попа, просто запишемся, — сказала как-то небрежно, почти мимоходом Устинья, вильнула своей косой и ушла.
Жена Алена ахнула, а Спиридон бросился было за дочерью с кулаками, но сейчас же остановился и, махнув рукой, только сказал:
— Вот чертова порода-то пошла!..
Больше всего его задело почему-то, что жениху приданого не нужно. «Значит, хозяйства не справит, раз копейку не ценит», — подумал он.
Хотя он никогда ничем не выражал своей любви к жене, и если она уезжала одна в город и долго не возвращалась, то он выходил на улицу посмотреть, не едет ли, но всегда смотрел не в сторону околицы, а смотрел как будто по сторонам, чтобы люди не увидели, что он о ней беспокоится и ждет ее.
Говорили они с ней всегда только о хозяйстве и ни о чем больше. Теперь Спиридон стал молчалив и раздражителен, и если выпивал и его чем-нибудь задирали, у него глаза загорались диким огнем, и он, не помня себя, лез драться.
Один раз даже и в трезвом виде он едва не убил Семку кровельщика, маленького, лохматого мужичонку, за то, что тот ехидно его поздравил «с хорошим женихом и партийной линией».
Когда же он бывал пьян и лез с кем-нибудь драться, Алена всегда повисала у него на руках и твердила:
— Спиридон, голубчик, будет… Спиридон, милый, не надо…
И уводила его домой, прикладывая землю к синякам, которые он себе насажал в пьяном виде.
Чем ближе подходил день свадьбы Устиньи, тем Спиридон становился угрюмее и сумрачнее. И возможно, что если бы не было этой свадьбы, то не случилось бы и несчастья, такого нелепого и ужасного.
II
В деревне начиналось веселое время свадеб. Но Спиридон ходил понурый, точно пришибленный. Ему казалось каким-то позором, что свадьба его дочери будет не настоящая, без попа.
Свадебная пирушка была у жениха. Алена хотела было надеть свое лучшее голубое шерстяное платье, которое ей Спиридон однажды привез из города, но в самую последнюю минуту почему-то передумала и надела другое праздничное платье, попроще. «Как кто подтолкнул», — рассказывала она потом, уже в больнице, Спиридону.
Гости стали собираться еще задолго до темноты. Прежде, бывало, из церкви ехали на тройках с бумажными цветами, заплетенными в гривы и хвосты лошадей, а теперь приходили и приезжали без всяких цветов.
Спиридону и в этом показалось что-то позорное и обидное.
Казалось, что над ним и над его дочерью смеются, за настоящую свадьбу не считают. И он, надевший свою праздничную поддевку и намасливший волосы коровьим маслом, чувствовал себя глупо, как будто он совсем некстати вырядился. Другой бы на его месте вовсе не пошел сюда или бы нарочно все старое надел.
Народ набирался в избу, главным образом, все молодые ребята в пиджаках и френчах, и девчата, одетые тоже все по-городски — в белых платьях и туфлях с белыми чулками, как барышни. Они шумели, смеялись, как будто всем здесь командовали и заправляли они, а старики как-то неловко жались в сторонке.
В переднем углу стоял накрытый стол, устроенный из трех сдвинутых столов. На скатерти были положены вдоль по тарелкам вынутые из сундуков расшитые полотенца для утирания масленых ртов и рук. Стояли бутылки водки, вишневка и на блюдах — заливные куры.
Спиридона никто не встретил, не оказал ему, как отцу, почета, точно он не имел здесь никакого значения. И он стоял в толпе других гостей, дожидаясь, когда позовут садиться за стол. И чем он больше так стоял, тем больше в нем разгоралась обида: двадцать лет работал, дочь вырастил, а теперь на ее свадьбе стоит как неприкаянный, точно его из милости сюда пустили.
А тут попятился, не разглядел что сзади, и попал сапогом в кошачье блюдце с молоком, стоявшее у стенки. Блюдце хрустнуло, разломилось и из-под ног Спиридона потек ручей молока на середину пола. Некоторые из гостей фыркнули, а он покраснел до самого затылка.
Старики хозяева, Парфен и его жена Анисья, тоже как-то нескладно толкались, видимо, не зная, что делать со скучающими гостями. А молодежь забралась вопреки всем обычаям в спальню, оттуда слышался говор, смех. Устинья в белом платье, с волосами, собранными к затылку, в прическу с воткнутой в нее гребенкой, сидела с женихом на кровати, тоже смеялась и то оправляла ему галстук, то волосы, как будто он был для нее уже свой.
И от этого не было, как показалось Спиридону, никакой серьезности, никакого благообразия. И даже отдавало каким-то бесстыдством.
У Спиридона настроение стало еще хуже, когда он увидел, что здесь присутствует рябой Семка, который один раз уже подковырнул его насчет этой свадьбы.
Кум Спиридона, Сергей Горбылев, пожилой мужик с серой курчавой бородой и волосками на носу, как будто понял, что чувствовал Спиридон. Он отодвинул ногой черепки и, нагнувшись к Спиридону, подмигнул и сказал тихонько:
— Себе тоже в гости пришел?
— Вроде этого… — ответил угрюмо Спиридон.
Наконец оживились, зашумели. Молодые ребята, напирая друг на друга, толпой вытеснились из спальни, причем всех толкали.
Комсомолец Гараська Щеголев, друг жениха, вышел на середину избы и поднял вверх руку, как бы требуя тишины. Все затихли и смотрели на него и друг на друга с неловким чувством ожидания, что он сделает или скажет что-то такое, отчего всем будет стыдно и неловко за него и за себя. Гараська утер губы платком и, заложив палец за борт френча, сказал краткое приветствие молодым, заключавшееся в том, что он поздравлял новую пару, отказавшуюся от предрассудков и строящую новый быт.