— Ну, за что обижаться, бог с тобой! — горячо сказал Авенир.
— Ты живешь тут и ничего не видишь, не видишь никаких людей, никакой другой жизни и заранее ее отрицаешь. Все эти две недели мы только и делаем, что говорим и все ниспровергаем, а между тем я не могу добиться пустяка: послать в город.
— Завтра пошлем, Андрей, ей-богу, пошлем. Это вот некстати у Павла живот заболел.
— Дело не в том, что ты завтра пошлешь, я говорю сейчас вообще… Но самое главное, что у вас нет ни малейшею стремления к улучшению жизни, к отысканию других форм ее. И все это от страшной самоуверенности. Вы не верите ни знаниям, ничему. Я приехал сюда, — слава богу, человек образованный, много видел на своем веку, много знаю, а я чувствую, что вы не верите мне. У вас даже не зародилось ни на минуту сомнения в правильности своей жизни…
— Сядь, сядь сюда на камешек, — сказал Авенир.
— Спасибо, я не хочу сидеть. Ты знаешь, я — профессор старейшего в России университета, — приехав сюда, чувствую, что у тетки Варвары гораздо больше авторитета, чем у меня. Ты ни разу, положительно ни разу, ни в чем со мной не согласился. А подрядчика, который и грамоты, наверное, не знает, ты вчера слушал со вниманием, которому бы я позавидовал.
— Жулик, мерзавец, каких мало, — сказал Авенир. — Он сорок тысяч тут на одной постройке награбил. Его давно в тюрьму пора.
— Ну, вот, а у тебя к нему доля какого-то уважения есть.
— Ну, что ты, какое может быть уважение, — сказал Авенир. Потом, помолчав и покачав головой, прибавил:
— А все-таки умница! Это уж не какая-нибудь учеба, а природное, настоящее. Нет, ты напрасно, Андрей, думаешь, что я тебя не слушаю, не ценю, я брат…Он встал и крепко пожал руку брату.
— Ты знаешь, — продолжал Андрей Христофорович, — когда оглянешься кругом и видишь, как вы тут от животов катаетесь, а мужики сплошь неграмотны, дики и тоже, наверное, еще хуже вашего катаются, каждый год горят и живут в грязи, когда посмотришь на все это, то чувствуешь, что каждый уголок нашей бесконечной земли кричит об одном: о коренной ломке, о свете, о дисциплине, о культуре.
Авенир кивал головой на каждое слово, но при последнем поморщился.
— Что она тебе далась, право…
— Кто она?
— Да вот культура эта.
— А что же нам нужно?
— Душа — вот что.
VIII
Уже давно прошел тот срок, который профессор назначил себе для отъезда. Каждый день он просил отвезти его на станцию, и каждый день отъезд почему-нибудь откладывался.
То лошадей не было. То Авенир забыл сказать с вечера малому, чтобы он утром пригнал лошадь из табуна. И в последнем случае Авенир хватался за макушку и восклицал:
— Ах, братец ты мой! Как же это я забыл.
Несмотря на живость характера, он так же все забывал, как и Николай.
И все у них было так же, как у Николая Так же, как и там, говорили не своими словами, а пословицами и поговорками. Были те же приметы, те же средства от болезней. Там ими пользовала всех Липа, а здесь тетка Варвара.
— Да что вы часто бываете друг у друга, что ли? — спросил один раз профессор, думая в этом найти причину такого сходства.
— Пять лет друг друга не видели. Когда Катиного дедушку хоронили, с тех самых пор, — сказал Авенир, — а что?
— Так, пришло в голову. И, пожалуйста, дай мне завтра лошадей.
— Все-таки завтра?
— Что значит «все-таки», когда я у тебя каждый день прошу.
— Не выйдет завтра, — сказал Авенир.
— Отчего?
— Тарантас сломан.
И еще раз убеждался Андрей Христофорович, что эти люди совершенно не могли жить в каких-либо определенных сроках. Все определенное, заключенное в какие-нибудь рамки, не укладывалось в их натуре. Если Андрей Христофорович говорил, что ему нужно ехать к 15 числу, Авенир возражал на это:
— Не все ли равно тебе к шестнадцатому? Эка важность — один день.
Накануне отъезда, когда все сидели за ужином и ели квас и таранку, кто-то стукнул в окно. Авенир вышел в сени и через минуту вернулся с письмом.
— От Николая, — сказал он.
Распечатали конверт. Там было короткое извещение: Липа умерла. Отчего неизвестно. Пришла с пасеки, съела две тарелки окрошки, а к вечеру и померла.
Все удивились. Катя перекрестилась и долго утирала слезы. И все вспоминали, какая была хорошая старушка — Липа.
— Теперь без нее плохо будет Николаю, — сказал Авенир, — заболеет кто лучше ее никто не знал, как помочь.
— И отчего умерла, — сказала Катя, — хоть бы болезнь какая была…
— Ну, да смерть окладное дело, все туда пойдем. А жаль, заговоров одних сколько знала.
А потом заговорили о другом и через полчаса уже забыли про Липу.
— Ну, вот хорошо, что побывал у нас, освежился, по крайней мере, — говорил Авенир брату, когда наконец у крыльца стоял добытый у кого-то вместо сломанного тарантаса рыдван, обитый внутри полосатым ситцем.
— Ты пиши, кто в театрах будет играть в следующем сезоне. Я, брат, всем интересуюсь. Так как бишь? — Ермолова — драматическая, Садовская — трагическая.
— Комическая.
— Да, комическая. Помню, помню, ты сказал: комическая.
— А Рыбаков, значит, Чацкого.
— Да какого Чацкого! Рыбаков — старик!
— Тьфу, старик! Ну, конечно, старик. Я это запишу. Пиши о событиях. До нас немцы, положим, не дойдут. Кланяйся, брат, Москве, скажи ей, что за нею стоит сила. Вот она! — И он с размаху ударил по плечу Петра, который даже не пошатнулся. — Уж она себя покажет в случае чего. А, Петух?
Петр повернул свою огромную на толстой шее голову и вдруг, не удержавшись, усмехнулся так, что профессору стало жутко. Такая усмешка появлялась у Петра, когда Павел рассказывал про него, как он один с своим «Белым» травил десяток деревенских собак.
— Ну, с богом!
Андрей Христофорович простился с Авениром, который заключил его в свои объятия и троекратно поцеловал. Потом простился с Катей и, пожав огромные кисти своих племянников, сел в рыдван.
Лошади тронули. Его сейчас же толкнуло в затылок, потом подбросило вверх и пошло перебрасывать с боку на бок.
Андрей Христофрович точно в лодке в бурю держался обеими руками за края экипажа.
— Заваливайся и спи! — крикнул ему Авенир, стоя без шапки посредине дороги. — Дай бог!
Гайка
На вокзальной платформе, заваленной узлами, мешками и прочей пассажирской рухлядью, сидел и лежал народ, дожидавшийся поезда.
— Когда поезд придет? — спросил, войдя на платформу, рабочий с сундуком и чайником через плечо.
— А черт его знает, — неопределенно отвечал малый в картузе, к которому он обратился.
— Вот дьявола-то… — сказал раздраженно рабочий, оглядываясь по сторонам.
— Мы, батюшка, третий денечек тут сидим, — проговорила старушка в туфлях и шерстяных чулках, — балакали вчера, что должен быть поезд беспременно, знающий человек говорил, да вот, знать, не угадал.
— Придет, бог даст… — сказал сидящий рядом с ней на мешках лохматый мужичок в накинутой на плечи без рукавов шубенке.
Рабочий, не слушая, смотрел по сторонам.
— А это какой поезд?
— Это в другую сторону, батюшка, третий звонок давно пробил, да гайку, говорят, какую-то на паровозе потеряли.
— Чего стоим? — кричали из окон стоявшего поезда пассажиры.
— Гайку не найдут никак…
— Растерялись, на весь поезд одна гайка… голь несчастная.
— Ехать не едет, а вылезть по своему делу боишься — уйдет, — говорила растрепанная женщина в расстегнутой кофте, с нечесаными волосами, выглядывая на обе стороны из вагона. — Звонки-то еще будут? — спросила она у проходившего толстого кондуктора.
— Сколько ж тебе звонков еще надо, пробило три, ну, и сиди, жди.
— Им и трех мало… — сказал какой-то веселый мужичок в лапотках, с ножичком на поясе, свертывавший папироску.
— Голубчики, идет!.. — закричал как зарезанный малый в картузе и бросился в вокзал за вещами.
Вся платформа зашевелилась.