Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Почему-то всем было очень важно знать, кто был мой дед, и все постоянно задавали этот вопрос именно потому, что очень недоверчиво относились к моим словам. «То говорит — сварщик, то — профессор, сама путает».

Как помню сдержанную и насмешливую манеру деда обращаться с нами, примирять нас, быть с нами, никогда ни в чем не упрекать, не делать замечаний, не стараться что-то втолковывать, а всегда — шутить.

С блокады осталась манера быстро есть.

За столом, когда я начинала быстро глотать, Виктор спрашивал:

— Почему она опять быстро ест?

— Потому, — говорил дед, — что медленно работает.

— А почему медленно работает?

— Потому, что слишком быстро ест.

— Она, — говорила я оскорбленно, — говорить в присутствии человека нельзя.

— Разве я сказал она? — спрашивает дед Виктора.

— Ты не сказал, а он сказал, — говорила я.

— А он говорить можно, — говорил дед утвердительно, и в его интонации звучало примирение и та беззлобная насмешка, которая так сердила меня и нравилась мне, которую мне всю жизнь хотелось обрести и никак не удавалось.

Иногда хотелось быть совсем такой, как он, даже страдать такими же бессонницами.

— Ты опять не спал? — спрашивала я утром. — Но почему, почему?

— Забыл уснуть, — усмехался дед, — вернее, забыл, как засыпают.

И теперь во время бессонниц я иногда вижу деда, его медлительную, тяжелую походку. Он приходит — не садится, не говорит со мною, не выражает никакого особенного сочувствия, даже не глядит на меня — просто появляется, а я знаю, что он будто бы приходит, чтобы успокоить меня, напомнить, что он лет десять подряд спал всего часа по три-четыре, но все равно продолжал работать и шутить с нами утром.

Не знаю, как случилось ему, такому педантичному, впервые не заснуть, но я разжигала свои бессонницы сама, я любила их с детства, я любила эти часы тишины в квартире и полную свою свободу заноситься мыслями куда угодно, писала по ночам, вела лунатический образ жизни, который с годами стал привычным, хотя уж никак не приносил восторгов.

Мой родной дед — Дмитрий — был выслан из Петербурга во время студенческих волнений, кажется, за то, что он поддержал своих студентов, или еще за что-то революционное, был выслан в Париж, там и работал много лет, там родились мои тетки. Они писали потом в анкете: «Родилась в Париже», их спрашивали в милиции: «То есть как — в Париже?» — «Так», — вздыхали тетки, предчувствуя тягостные объяснения. «Почему в Париже?» — снова спрашивали их. И они отвечали фразой, которую любили и нам повторять: «Ездили родиться!»

Я в свою очередь говорила вслед, что «ездила родиться в Новочеркасск», потому что дед Дмитрий после Октябрьской революции очень хотел вернуться в Петроград, но не смог, жил в Новочеркасске, где он и умер. Мама из Ленинграда ездила в Новочеркасск, где я и родилась.

Родного деда я не помнила совсем, потому дед Сергей стал для меня воплощением всех дедушек вместе взятых, и я любила его одного за всех.

Глава тринадцатая

БАНЯ

Как-то странно, с каким-то подтекстом и чрезмерным весельем произносилось дома слово баня или сгоревшая баня, какая-то вечная тема для шуток и острот, которых я долго не понимала. Особенно часто шутили на эту тему тогда, когда — редко — все деды, и дяди, и тети собирались за столом у тети Мани, когда приезжала далекая — жившая далеко — бабушка, приходившаяся мне прабабушкой, и я, ко всеобщему удовольствию, называла ее прабабушка Прасаша, моложавую, сухую, очень прямую даму в высоких воротничках и пенсне, напоминавшую мне тетю Полли, тетку Тома Сойера.

С ее приездом за столом часто произносилось слово баня, после чего следовал взрыв смеха, и все деды имели при этом выражение лиц несколько смущенное, веселое, но смущенное.

Для меня в прежние приезды Прасаши все это было вскользь, все это было — разговоры не про меня. Я была первой внучкой, и потому взоры всех прабабушек обращались ко мне, разговоры шли обо мне, и я привыкла к воспитательным разговорам за столом, хотя терпеть их не могла. И вот в один из приездов Прасаши, когда я уже была постарше, вдруг я различила, что слово баня и некоторое смущение дедов имели какую-то прямую связь и оттенок назидания. Деды выглядели примерно так, как я, когда меня упрекали при всех за столом. Они были смущены словом баня, произнесенным Прасашей.

Это было странно и приятно мне, которую никто не упрекал, а дедов — упрекали. Тогда же я вслух спросила:

— А что за баня?

Все засмеялись, и никто не ответил.

Я снова вопросила, и тогда ответили, что дедушки знают, пусть они расскажут. Я спросила дедов, и они, пятидесятилетние, даже не отшутились или отшутились так туманно, что я ничего не поняла.

И наконец я услышала, что́ именно сделали деды. Когда-то, давно, живя на даче, они сожгли баню, производя опыты. Им была отдана эта баня, они там что-то кипятили, взрывали, паяли, оглушали всех треском, шумом, обдавали невыносимыми запахами, чадили, сыпали опилки, и они сожгли баню.

«Ничего себе! — думала я. — Какой же я воспитанный и хороший ребенок. Я даже не помышляю о спичках, я твердо знаю, что спички брать нельзя, а они чуть не устроили пожар во всем доме!»

При виде бани у себя на даче я сразу вспомнила этот разговор. Но у меня баня не вызвала желания сжечь ее, а только очень хотелось пожить в ней. Баня была новая, даже мох, которым она была проконопачена, все еще был живой и светлый, возле бани еще лежали стружки и щепки, баня была за ветром, возле нее всегда комариный, мушиный рай. Тяжелые уши лопухов лезли в окна бани, и у окна стояла скамеечка, на которой светло и ласково лежало солнце.

Та баня, которую спалили деды, была другой: им, таким рослым, не уместиться было бы в той плохонькой баньке, их было пятеро рослых мальчишек, и у них было столько всяких игрушек — инструментов, растворов, банок-склянок.

И они там варили свое адское варево, взрывали бомбы, изготовляли змеиные супчики, замыкали провода, устраивали такой дым, что и сами готовы были задохнуться от него, пока в конце концов не загорелась баня, пока не стали взрываться одна за другой их банки-склянки. Воображаю, как прибежали соседи, какой стоял на пожаре крик, как все боялись, что огонь перейдет на другие дома и заборы.

И они ее сожгли, эту баню, о чем долгие годы разные родственники и они сами вспоминали с испугом, но без капли раскаяния. Деды, в свои двенадцать — пятнадцать лет так громко прославившиеся, защищали этот пожар, этот священный огонь, страдая от него и желая во что бы то ни стало доказать всем, что пожар этот им был нужен, для дела нужен, — и доказали. С него началось их самоутверждение, которое кончилось блестяще.

Все они пятеро стали учеными, и многие из них, и мой дед в том числе, так и возились всю свою жизнь с теми же самыми банками-склянками, со змеиными супчиками, со своими зельями. Все они, пожалуй, даже гордились тем, что спалили баню в детстве, и не боялись об этом рассказывать, будто эта спаленная баня была их первым экспериментом, который удачно кончился. И только приезд Прасаши заставлял их несколько утихнуть и чувствовать себя все теми же гимназистами, которых больше не приглашают на дачу в порядочный дом.

Глава четырнадцатая

МЫ И СОБАКИ

Этот человек так сердил нас, хоть он был достаточно вежлив с нами, шутлив, как было принято с детьми, — всегда пошучивал, говорил нам несуразные вещи и отказывал, если мы что-то просили.

А мы с Таней всегда просили у него Бека, великолепного Бека, великодушного и спокойного собачьего бога.

— Бек — бог, — говорил Петр Николаевич, хозяин Бека, — обыкновенный собачий бог.

И это была правда. Я всегда знала, что Бек умнее, быстрее своего хозяина, что он куда сообразительнее, живее, чем он.

Петр Николаевич приходил с Беком, и мы, куда менее учтивые, чем он, кричали на весь дом:

45
{"b":"256845","o":1}