* * *
Мамины заботы были всегда далекими, у мамы был свой азарт, и тоже грибной, а у нас — свой, маме надо было вести всех в лес на свои места и там, в большой трущобе, в страшных, непроходимых для нас местах, находить целые мосты грибов, как у нас говорили в селе, — и в самом деле по грибам ходили, казалось можно перейти вброд, так они были велики и мясисты — черные грузди и белые и рыжики, красные кисти брусники, мясистые и сладкие, — где это сейчас, есть или нет, там, на делянках, далеких-далеких, как тогда казалось — непроходимых, ужасных, таких огромных, что провались и не вылезешь никогда, и не выплывешь из болота, только если вытащат, но были эти мосты грибов. Мне не найти теперь не только мостов, но и самих мест, хоть я ходила туда, и не раз. Ах как было обидно не найти, не увидеть, не приметить и грибов, когда другие — все — находили, несли, даже еле тащили корзины, набитые и не только одними подорожками и всякой мелочью, но настоящими груздями — и черными и белыми груздями.
И мы их находили — прекрасные грузди из-под листьев, то есть запрятавшиеся так, что никакими силами не увидеть простым глазом, только грибным глазом, наметанным, как у мамы.
— Вот видишь, вот гриб, — говорила она, — найди его, я вижу…
— Где, где?
Я обшаривала все кругом, никаких грибов не было видно, только маленькие бугорки, только листья, чуть вздыбленные над шляпкой, и мама тут же палкой ворошила листья, и они показывались — грибы белели своими шляпками, толстой мясной плотью. Грузди, и сыроежки, и целые моря поганок. Ныне хоть бы видеть эти моря поганок — все поганки перетоптаны и сшиблены ногами, все шляпки их сбиты, да и мох тоже.
Воздух первозданный, которым никто никогда не дышал, вода, которую не пили, мох, который рос и рос, трава, по которой не ходили. Где все это? Где веселые полянки, пахучие и светлые, где? Далеко-далеко, там где-то, вне поля нашего зрения, доступности. Мы, скучные люди, любители комфорта и удобств, все ждем чуда возрождения себя и всех детских восторгов, которые исчезают со временем, пропадают и куда деваются? В никуда.
* * *
Человек из машины просто был другим, не таким, как мы, он так пугал нас и манил в одно и то же время, так страшил и так тянул к себе, смешил нас и удивлял. Сильный и такой беспомощный, такой странный — валился нам на голову с сеновала, так что мы должны были его тащить на себе, и в то же время прекрасно мог забраться на этот сеновал — нашел же его и спал. Мог спасать Раю и в то же время не мог иногда и шагу сделать без нас — и он потянул Раю с тайно неудержимой силой, она полетела за ним, не думая о том, что будет дальше, что вообще кругом произойдет, — лишь бы с ним, и все тут, и летит, летит за ним, как в воду, как бежала с нами на мельницу, прогоняла от себя своих близких и уверяла всех, что может, может жить и одна с Сашей. Теперь он был для нее взрослым, он следил за ней.
Всей своей юностью и живостью Саша чуял, что Рая теперь может сделать все — назло всем и себе самой, — что хочет, потому что человек этот — странный, ведает все и может сотворить нечто такое, чего никто не может. Он и волшебник, и в то же время ничто совсем, он и ведает и не ведает, он и силен и слаб. Саша знал точно, что он просто морочит всем голову, и только, считал, что все это для Раи и делается, но Рая знала свое и готова была с ним, за ним куда угодно, хоть на смерть, а Саше не хотелось ни смерти, ни даже страданий, ему хотелось всего, он был так полон своим счастьем жить на свете и все еще увидеть.
— Он просто позирует! — кричал Саша.
— Глупый ты, — отвечала Рая или молчала.
— Он даже не умный, а с придурью.
— Это ты с придурью.
— Я с придурью, а ты, ты… — Саша захлебывался.
Теперь было так скучно у них в доме, они совсем не могли ладить, они ссорились поминутно и только не в доме — в поле, в лесу — мирились и ладили. Им было хорошо врозь. Так быстро наступило это — почти разрыв, полный, неминучий.
Как стало грустно, когда наш дом, к которому мы привыкли и прижились окончательно, вдруг развалился и не с кем было купаться, потому что Рая нынче уже не плавала так долго, она совсем не купалась, не ходила в лес за грибами. Они уже больше не ползли на дороги, не ломились из-под земли, не прыгали прямо в руки.
Но в лес мы все-таки ходили. Да, бежали, ехали на велосипеде, на лодках, на подъезжающих телегах. Бежали в лес со всех ног. Мама шла с нами далеко. Мама была нужнее нужного, милее милого. Так давно не видеть ее — пытка. Сколько? Два месяца, с наездами по воскресеньям. Разве это видеть? Это просто так — повидать. А тут мама всегда, но идет в лес — и я с ней, и я? Мама идет в магазин или едет на лодке в другое село — и я, и я с ней. Для мамы к ее дню рожденья созрел белый налив и пекут пироги с черникой и сливками. Для мамы собираем лилии в речке и плетем венки, украшаем стол к празднику. Мама — именинница, ей подарили два помидора и массу цветов, фотографии и конфеты, для мамы хотели сделать мороженое — оно не взбилось, осталось сливками со льдом, но это было все равно черт знает как вкусно, пусть его никто не ел, кроме нас. Мы — ели, еще как ели!
Все созрело: молодая картошка и белый налив, маленькие помидоры и всякая зелень, клубника и малина — все, все: и морковка, и огурцы, которые уже приелись — даже со сметаной и луком, укропом и всяким майонезом. Салат из одних огурцов, что это — скучно, просто скучно, а вот помидоры — это да. Как красиво накрыли стол и положили прямо в саду, на скатерть, цветы и венки, а из лилий сплели такие гирлянды, что и положить было некуда — повесили над столом, и довольная, веселая мама сказала:
— Так позови же своих!
А своих было нельзя звать, они просто все растворились, исчезли кто куда: Саша на велосипеде, а остальные — в лес и вообще неизвестно куда.
Радостная, я бегала по улицам и искала — где, где все? Их не было, и только вдруг мне встретился он, человек в очках, человек из машины, он так рассеянно глядел вокруг, он так смотрел вокруг себя уныло и грустно, что очень обрадовался мне, и я пригласила его:
— Пойдемте со мной!
— Куда?
— На мамин день рождения!
— Мамин?
— Мамин.
— Так я… должен рубашку надеть, — он был в майке, — одну минуточку.
— Пожалуйста.
Он ушел и скоро вернулся со свертком, с камерой, с козырьком на глазах, он, который только что выглядел, пожалуй, даже хорошо, очень свежим, выспавшимся, совсем не таким, как был в первый день, опять стал похож на марсианина.
И снова я заколебалась, можно ли его привести и показать своим — можно или нет? Вот они сидят все там за столом, едят пироги и картошку, и вдруг я приведу его… Тут показалась Рая, и я ухватилась за нее: ведь Раю все знали и даже любили, Рая была наша, а с ней он, пожалуй, был уместен, и я закричала:
— Рая, Рая, где Саша? Я ищу вас и зову — скорее пойдемте!
И Рая сразу согласилась, она готова была с ним всюду. Даже на день рождения. Даже на свадьбу и похороны, на край света… Это были не мои злые слова, а Сашины, я знала, но так или иначе она шла со мной и с ним сразу. Она даже не думала о подарке, да ей и нечего было дарить, она все равно ничего не могла подарить.
Человек из машины шел преспокойно, шел, как будто так и надо было, будто он всегда ходил на дни рождения к маме, будто он знал всех наших, спокойно, весело он поклонился, здороваясь со всеми, и передал маме сверток-подарок: «От нас с Раей», и всем стало интересно посмотреть, что там. Мама развернула сверток, и все ахнули — там был коньяк, колбаса и левкой с грядки его хозяйки.
— Ну что вы, что вы! — Мама так была удивлена (ей дарили помидоры…), она даже не знала его имени, и мы все не знали — и вдруг такой дар. Хорошо бы одна колбаса — это уже лакомство, но еще и коньяк, цветы…
— А я, — сказал он, — сам делаю коньяк и цветы, я волшебник по профессии, и это очень тяжело, а зовут меня Алексеем Ивановичем, Змеем Ивановичем, и ем малолетних, пуговицы, как косточки, выплевываю, — как он разрезвился, этот потешный человек, который падал нам на голову и казался таким странным.