Игра Семилы пьянила меня, терзала душу. Эта сладкая мука всякий раз отрывала меня от земных хлопот, уносила прочь от мешков с солью, от веревок, от бочки с дегтем – далеко-далеко, в иной мир. И я забывал о своей обязанности – дергать крестьян за полы и зазывать в лавку.
– Эй, придурок! Ты что, заснул?
– Нет-нет, господин Бэникэ…
Еще одно обстоятельство отравляло мое существование в доме Бэникэ; из-за него-то однажды вечером я потребовал расчет и ушел.
В третьей комнате – узкой, два шага в ширину, – у глухой стены стояла кровать – две доски на поперечинах, поверх брошено драное одеяло и изголовье, набитое, как в деревне, соломой. Там спал я.
Сон у меня крепкий. Но под мою кровать ставили ведро.
Ну и что? Подумаешь, разве может ведро помешать спать уставшему парню? Наверно, нет. И все же ведро это не давало мне покоя, вызывало отвращение к жизни в хозяйском доме, к жизни вообще…
Вот затихло предместье. В доме потушили лампы. Откуда-то издали доносится свисток полицейского или гудок маневрового паровоза со станции. Я погружаюсь в черный омут сна.
Но вот из комнаты девушек доносится шлепанье босых ног. Скрипит дверь, и в неверном свете луны, проникающем через окно, является призрачный силуэт. Сна как не бывало.
«Это Маргарета, – догадываюсь я. – Та, у которой крупные широкие зубы, – старшая дочь хозяина». Она достает из-под моей кровати ведро… Вж-ж-ж… И ставит его на место. Потом исчезает.
Я пытаюсь задремать, вроде даже и задремал. Но опять шлепанье босых ног, новое видение – низкорослое, округлое, плотное.
Это смуглянка Фифи, у которой над верхней губой пробиваются черные усики, – второе издание хозяйки.
«Постарайся уснуть, Дарие!» Я пытаюсь. Уже сплю. Но, посудите сами, пять девиц, каждая придет к ведру не один раз, и так до самого утра…
Я уже привык к бульканью в ведре и мог бы от этого не просыпаться. Но резкий кислый запах, раздражающий ноздри, будил меня. От него по утрам я вставал с красными, воспаленными глазами.
– Дайте мне расчет, хозяин!
– Тебе что же, плохо у нас?
– Да нет, хозяин, только, пожалуйста, дайте расчет…
Насколько я помнил, при найме хозяин обязался заплатить мне сто сорок лей. Он дал меньше. Я взял не торгуясь.
Зажав в кулаке деньги, я ушел. Я знал, куда идти. Миновал дома Дудеску. Остановился ненадолго передохнуть. И пошагал дальше. Купил в последней городской лавке теплого хлеба, пригоршню слив. Не переставая жевать, двинулся прямиком через поля. И до самого вечера шел по обочине большака и прилегающих дорог.
Вот я и дома. Мама готовит ужин.
После выздоровления у нее родился еще один ребенок – дочь Стела, моя сестричка. Мама, сидя у печи, держит ее на коленях и кормит грудью…
– Добрый вечер, мама.
– Пришел?
– Пришел.
– Пешком?
– Пешком…
– Проголодался небось?
– Проголодался.
– Подожди, сейчас все соберутся.
Я подождал, пока собрались все. Никто не удивился моему приходу. Как никто никогда не удивлялся, если я неожиданно уходил… Не спрашивали, где был, что делал, почему вернулся в отчий дом, – лишний рот за столом…
Я снял с гвоздя старый кожух, завернулся в него и пошел в глубь двора соснуть. Словно до тех пор по-настоящему не спал. Я думал, что сон сморит меня сразу. Но прошел и час, и другой, и третий, пока наконец сон сжалился и сомкнул мне веки.
В листве шелестел ветер. Уже не было посреди двора тополя, под которым я вырос. Я всматривался, надеясь увидеть его стройный ствол, верхушкой упершийся в небеса. Закрывал глаза в надежде услышать шум его листьев. Но так его и не увидел, так и не услышал шелеста тополиных листьев. Видел лишь усыпавшие небо звезды и обступившие меня скрюченные, узловатые стволы акаций. Свежий сырой ветер пронизывал меня до костей. Я словно вымывал из себя воспоминания о городе. Мне снились сны.
Стояла, помнится, середина августа. Кончилась жатва, подошла к концу и молотьба. Село набиралось сил перед началом осенней пахоты, перед уборкой кукурузы…
Я думал: у меня около ста сорока лей; вот они на груди, завязанные узелком в носовой платок, чтобы не украли. И чтобы про них не узнали дома. Каждый поспешил бы выпросить себе хоть немного.
Через месяц в городе откроются школы. И я должен осуществить свою мечту. На деньги, заработанные у Бэникэ, я протяну месяцев семь. Хватит с избытком. Правда, понадобятся еще книги и одежда. Э, как-нибудь выкручусь, какого черта…
Я решил учиться в Турну. В Турну никто не видел, как я таскаю на закорках Бэникэ-младшего. Руки, правда, у меня все еще в ожогах. Зато ногти уже отрастают и скоро сравняются с кончиками пальцев. К началу школьных занятий следы моего пребывания в дубильне должны пройти. Кожа опять станет чистой.
Да. Событие, о котором я вдруг вспомнил, произошло днем раньше. Это число крепко заселю у меня в памяти. Дело в том, что дома в тот день царило большое оживление. Брат Ион не находил себе места. Завтра день святой Марии, мамины именины. Но мысли Иона не о маме, не об ее именинах…
В день святой Марии на окраине Турну открывалась большая ярмарка. Весь год сельские парни и девушки только и думают что об этой ярмарке – то-то повод поразвлечься. Загодя строят планы предстоящих увеселений. И полгода спустя все еще вспоминают, что видели и как провели время сами, что слышали от других…
Как на иголках и сестра Рица!.. Ей страсть хочется на ярмарку. Она уже большая. Из всех моих сестер одна Рица такая полненькая и пухленькая. Этой весной ее приняли в хору. По воскресеньям она ходит с парнями на холмы. Если девушку или парня приняли в хору, им уже разрешают самостоятельно ехать в Турну на ярмарку, мир посмотреть и себя показать.
Младшая из сестер, Елизабета, ходит от одного к другому и канючит: «Братик, привези мне фарфоровую куклу…», «Сестричка, привези мне фарфоровую куклу».
Брат Штефан не выпрашивает кукол. Он сам мастерит себе игрушки. Прутик, на который он уселся верхом, – это уже конь-огонь, из ноздрей пламя пышет. Палка с привязанной тряпкой, найденной в куче мусора, – это уже полковое знамя. Летом неподалеку от села проводились маневры. Вот мой братик и насмотрелся на солдат со знаменами. Теперь у него с дружками только и игр что в солдаты. Игрушек он не просит, ему нужно совсем другое:
– Братик, а мне привези каш…
Каш – это нечто вроде клейстера, вернее, студня, приготовленного из вареной и створоженной массы, куда добавляют чуточку сахару. Каш очень вкусен, настоящее лакомство. Прежде им торговали по селам продавцы браги – турки или болгары, приезжавшие из города. После войны, принесшей нам холеру, турки и болгары пропали. Но дети не забыли любимого лакомства. Хочется им каша, просят привезти. Вот и Штефан просит, хоть и не знает, что это такое.
Брат Ион и сестра Рица жаждут побывать на ярмарке. Но для этого им нужны деньги. Оба крутятся возле меня.
– Дарие, ты что же, так ни одного бана в городе и не заработал?
– Ни одного.
Я креплюсь. Решил не давать им ни гроша. Пусть сами добывают, коли надо. Да они больше и не пристают. Брат Ион смотрит на меня презрительно:
– Ну и жмот! Как бабка из Кырломана…
Рица обходится со мной еще суровей. Долго смотрит на меня, особенно на мои ноги. Разглядывает на левой ноге сбитые, кровоточащие пальцы. И произносит сквозь зубы только одно словцо. Одно-единственное слово бросает мне в лицо:
– Хромоногий…
Прежде это слово обжигало меня, как удар кнута. А теперь мне наплевать. Меня давно уже так обзывают. Я привык.
– Ну и что? Денег все равно не получишь…
– Значит, есть деньги?
– Нет, да если бы и были, тебе бы не дал…
Сестра ушла надувшись.
Не знаю, как они исхитрились, что придумали, только к вечеру их злость поостыла. Деньги для ярмарки нашлись. Как я потом узнал, каждый обязался попу Бульбуку отработать две недели на уборке кукурузы, и всего за две леи! Билет на поезд туда и обратно стоил девять сто банов. Значит, на все прочие траты оставалась одна лея и десять банов. Такую кучу денег не придумаешь, как и истратить!